Поздравление на двойной юбилей супругов

Закрыть ... [X]

Томас Манн. Будденброки ----------------------------------------------------------------------- Thomas Mann. Buddenbrooks (1901). Пер. с нем. - Н.Ман. М., "Правда", 1985. OCR & spellcheck by HarryFan, 23 January 2001 ----------------------------------------------------------------------- ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1 - "Что сие означает?.. Что сие означает?.." - Вот именно, черт возьми, c'est la question, ma tres chere demoiselle! [В том-то и вопрос, дорогая моя барышня! (фр.)] Консульша Будденброк, расположившаяся рядом со свекровью на длинной белой софе с сиденьем, обтянутым желтой шелковой тканью, и спинкой, увенчанной золоченой головою льва, бросила быстрый взгляд на супруга, сидевшего тут же в креслах, и поспешила на помощь дочке, которая примостилась на коленях у деда, поближе к окну. - Тони, - подсказала она, - "Верую, что господь бог...". Маленькая Антония, хрупкая восьмилетняя девочка в платьице из легчайшего переливчатого шелка, чуть отвернув белокурую головку от лица деда и напряженно вглядываясь в пустоту серо-голубыми глазами, повторила еще раз: "Что сие означает?", - затем медленно произнесла: "Верую, что господь бог..." - вдруг с прояснившимся лицом быстро добавила: "...создал меня вместе с прочими тварями", - и, войдя в привычную колею, вся так и светясь радостью, единым духом выпалила весь член катехизиса, точно по тексту издания 1835 года, только что выпущенного в свет с соизволения высокомудрого сената. "Когда уж разойдешься, - думала она, - то кажется, будто несешься с братьями на салазках с Иерусалимской горы. Все мысли вылетают из головы, и хочешь не хочешь, а нельзя остановиться". - "К тому же: платье и обувь, - читала она, - пищу и питье, дом и двор, жену и детей, землю и скот..." Но при этих словах старый Иоганн Будденброк неожиданно разразился смехом, вернее - хихикнул, громко и саркастически; этот смешок он уже давно держал наготове. Старика радовало, что вот опять удалось потешиться над катехизисом, - цель, ради которой, вероятно, и был учинен весь этот домашний экзамен. Он тут же осведомился о количестве земли и скота у Тони, спросил, почем она продает мешок пшеницы, и предложил незамедлительно вступить с ней в торговую сделку. Его круглое розовое лицо, которому он при всем желании не умел придать выражения суровости, обрамлялось белыми, как снег, напудренными волосами, а на широкий воротник мышино-серого сюртука спускалось некое подобие косички. В семьдесят лет он все еще хранил верность моде своей юности и хотя отказался от галунов между пуговицами и большими карманами, но длинных брюк в жизни не нашивал. Его широкий двойной подбородок уютно покоился на кружевном жабо. Все стали вторить его смеху, - надо думать, из почтения к главе семьи. Мадам Антуанетта Будденброк, в девичестве Дюшан, захихикала совершенно как ее супруг. Эта дородная дама с тугими белыми буклями, спускавшимися на уши, в простом черном платье со светло-серыми полосами - что свидетельствовало о ее врожденной скромности, - держала в белоснежных, все еще прекрасных руках, маленький бархатный мешочек-"помпадур". Черты ее лица с течением времени стали до странности схожи с чертами мужа. Только разрез и живость темных глаз выдавали ее полуроманское происхождение: уроженка Гамбурга, она со стороны деда происходила из франко-швейцарской семьи. Ее невестка, Элизабет Будденброк, урожденная Крегер, смеялась тем крегеровским хохотком, который начинался неопределенным шипящим звуком; смеясь, она прижимала к груди подбородок Как все Крегеры, консульша отличалась величавой осанкой, и хоть и не была красавицей, но ее чистый, ровный голос, ее спокойные, уверенные и мягкие движения радовали всех и каждого своей чинной неторопливостью. Ее рыжеватые волосы, на макушке уложенные в маленькую корону и крупными локонами спускающиеся на уши, превосходно гармонировали с нежной белизной ее кожи, на которой здесь и там проступали крохотные веснушки. Наиболее характерным в ее лице с несколько длинным носом и маленьким ртом было полное отсутствие углубления между нижней губой и подбородком. Коротенький лиф с пышными буфами на рукавах, пришитый к узкой юбке из легкого, в светлых цветочках, шелка, оставлял открытой прекрасную шею, оттененную атласной ленточкой со сверкающим брильянтовым аграфом посередине. Консул нервно заерзал в креслах. Он был одет в светло-коричневый сюртук с широкими отворотами, с рукавами, пышными наверху и плотно облегающими руку от локтя до кисти, и в узкие белые панталоны с черными лампасами. Плотный и широкий шелковый галстук, обвивая высокие стоячие воротнички, в которые упирался его подбородок, заполнял собою весь вырез пестрого жилета. Глаза консула, голубые и довольно глубоко посаженные, внимательным выражением напоминали глаза его отца, но казались более задумчивыми; серьезнее, определеннее были и черты его лица - нос с горбинкой сильно выдавался вперед, а щеки, до половины заросшие курчавыми белокурыми баками, были значительно менее округлы, чем щеки старика. Мадам Будденброк слегка дотронулась до руки невестки и, уставившись ей в колени, тихонько засмеялась. - Он неизменен, mon vieux! [мой старик (фр.)] Не правда ли, Бетси? - Она выговаривала: "неизмэнен". Консульша только слабо погрозила своей холеной рукой, на которой тихонько звякнули браслеты, и затем этой же рукой - излюбленный ее жест! - быстро провела по щеке от уголка рта ко лбу, словно откидывая непокорную прядь волос. Но консул, подавляя улыбку, произнес с легким укором: - Папа, вы опять потешаетесь над религией... Будденброки сидели в "ландшафтной", во втором этаже просторного старинного дома на Менгштрассе, приобретенного главой фирмы "Иоганн Будденброк", куда совсем недавно перебралось его семейство. На добротных упругих шпалерах, отделенных от стен небольшим полым пространством, были вытканы разновидные ландшафты таких же блеклых тонов, как и чуть стершийся ковер на полу, - идиллии во вкусе XVIII столетия, с веселыми виноградарями, рачительными хлебопашцами, пастушками в кокетливых бантах, сидящими на берегу прозрачного ручья с чистенькими овечками на коленях или целующимися с томными пастушками... Все это, за редким исключением, было изображено на фоне желтоватого заката, весьма подходившего к желтому штофу лакированной белой мебели и к желтым шелковым гардинам на окнах. Большая ландшафтная была меблирована относительно скупо. Круглый стол на тонких и прямых ножках, с золотым орнаментом, стоял не перед софой, а у другой стены, напротив маленькой фисгармонии, на крышке которой лежал футляр с флейтой. Кроме кресел, чопорно расставленных вдоль стен, здесь еще был маленький рабочий столик возле окна, а около софы - хрупкий изящный секретер, уставленный безделушками. Против окон, в полутьме, сквозь застекленную дверь виднелись колонны, ротонда; белая двустворчатая дверь по левую руку вела в большую столовую, а направо, в полукруглой нише, стояла печь; за ее искусно сработанной и до блеска начищенной кованой дверцей уютно потрескивали дрова. В этом году рано наступили холода. За окнами, на другой стороне улицы, уже совсем пожелтела листва молодых лип, которыми был обсажен церковный двор; ветер завывал среди могучих стрельчатых башен и готических шпилей Мариенкирхе, моросил холодный дождь. По желанию мадам Будденброк-старшей в окна уже были вставлены вторые рамы. Согласно заведенному порядку, Будденброки каждый второй четверг собирались вместе. Но сегодня, кроме всех членов семьи, проживавших в этом городе, приглашение запросто отобедать получили еще несколько друзей дома. Время близилось к четырем часам, Будденброки сидели в сгущающихся сумерках и ждали гостей. Маленькая Антония все "неслась на салазках", не позволяя деду прервать себя, и только ее оттопыренная верхняя губка быстро-быстро выставлялась над нижней. Вот санки уже подлетели к подножию Иерусалимской горы, но, не в силах остановить их, она помчалась дальше... - Аминь, - сказала она. - Я еще и другое знаю, дедушка. - Tiens! [Каково! (фр.)] Она знает еще и другое! - воскликнул старик, делая вид, что его снедает любопытство. - Ты слышишь, мама? Она знает еще и другое! Ну кто мог бы сказать... - Если теплый удар, - говорила Тони, кивая головкой при каждом слове, - так, значит, это молния; а если холодный удар, так, значит, - гром. Тут она скрестила руки и окинула смеющиеся лица родных взглядом человека, уверенного в своем успехе. Но г-н Будденброк вдруг рассердился на ее премудрость и стал допытываться, кто набил голову ребенка таким вздором. А когда выяснилось, что это Ида Юнгман, недавно приставленная к детям мамзель из Мариенвердера, то консулу пришлось взять бедную Иду под свою защиту. - Вы слишком строги, папа. Почему бы в ее возрасте и не иметь своих собственных, пусть фантастических, представлений обо всем этом?.. - Excusez, mon cher, mais c'est une folie! [Уж прости, дорогой, но это вздор! (фр.)] Ты же знаешь, что я терпеть не могу, когда детям забивают мозги чепухой! Как? Гром? Да чтоб ее самое громом разразило! Оставьте меня в покое с вашей пруссачкой... Старый Будденброк не выносил Иду Юнгман. Он не был ограниченным человеком и немало повидал на своем веку. Еще в 1813 году ему довелось (в карете, запряженной цугом) объездить Южную Германию, где он, будучи военным поставщиком, закупал хлеб для прусской армии, а позднее побывать в Париже и в Амстердаме. Почитая себя человеком просвещенным, он отнюдь не был склонен осуждать все, что находилось за воротами его родного готического городка. Но при всем том, если не говорить о его разнообразных торговых связях, был значительно строже в выборе знакомых, чем его сын, консул Будденброк, и куда менее охотно сближался с "чужестранцами". Посему, когда его дети, вернувшись из поездки в Западную Пруссию, привезли с собой упомянутую двадцатилетнюю девицу, сироту, дочь трактирщика из Мариенвердера, умершего за несколько дней до прибытия туда молодых Будденброков, консулу пришлось выдержать нешуточную сцену с отцом, во время которой старик говорил только по-французски и по-нижненемецки... (1) Вообще же Ида Юнгман, усердная экономка и отличная воспитательница, благодаря своему врожденному такту и прусскому чинопочитанию как нельзя лучше пришлась ко двору в семействе Будденброков. Преисполненная самых аристократических воззрений, эта особа с неподражаемой тонкостью различала высший свет от просто света, среднее сословие - от пониже среднего, гордилась своей преданной службой людям столь высокопоставленным и бывала очень недовольна, если Тони заводила дружбу с какой-нибудь из своих одноклассниц, принадлежавшей, по мнению мамзель Юнгман, разве что к верхушке среднего сословия. Легкая на помине, она в эту минуту как раз промелькнула за стеклянной дверью в ротонде и вошла в ландшафтную. Рослая, сухопарая, в черном платье, гладко причесанная и с добродетельным выражением лица, она вела за руку маленькую Клотильду - необыкновенно худенькую девочку в пестром ситцевом платьице, с тусклыми пепельными волосами и постным личиком старой девы. Клотильда - отпрыск боковой и совершенно неимущей линии, тихое, малозаметное существо, взятая в дом как сверстница Антонии, была дочерью племянника старого Будденброка, управляющего небольшим имением под Ростоком. - Стол накрыт, - объявила мамзель Юнгман, при этом "р", которое она в детстве вовсе не умела произносить, как-то странно пророкотало в ее глотке. - Клотильда так усердно помогала на кухне, что Трине почти не осталось работы. Господин Будденброк ухмыльнулся в свое жабо ("иноземное" произношение Иды неизменно смешило его), консул же потрепал племянницу по щечке и одобрительно заметил: - Молодец, Тильда! Недаром говорится: трудись и молись! Нашей Тони следовало бы брать с тебя пример, - ее частенько одолевают лень и гордыня... Тони опустила головку и снизу вверх поглядела на деда, зная, что он непременно вступится за нее. - Э, нет! Так не годится, - сказал старик. - Голову выше. Тони, courage! [смелее! (фр.)] Каждому свое. Заметь себе: одинаковых людей не бывает. Тильда хорошая девочка, но и мы не плохи. J'ai raison [не так ли (фр.)], Бетси? Он обернулся к невестке, которая обычно соглашалась с его мнениями, тогда как мадам Антуанетта, скорее из благоразумия, чем по убеждению, всегда становилась на сторону консула. Так оба поколения, словно в chasse croise [крест-накрест - па в кадрили (фр.)], протягивали друг другу руки. - Вы очень добры к ней, папа, - сказала консульша. - Ну, Тони постарается стать умной и трудолюбивой... Что, мальчики еще не пришли из школы? - спросила она Иду. Но в это время Тони, которая все еще сидела на коленях у деда и смотрела в "шпиона", воскликнула: - Том и Христиан идут по Иоганнесштрассе... И господин Гофштеде... и дядя доктор тоже... Тут колокола на Мариенкирхе заиграли хорал, - динь! динь! дон! - не очень стройно, так что с трудом можно было разобрать, что, собственно, они вызванивают, но все же торжественно и гулко. А когда затем вступили маленький и большой колокола, радостно и величаво оповещая город, что вот уже четыре часа, - внизу, у обитой войлоком парадной двери, задребезжал колокольчик, и действительно вошли Том и Христиан вместе с первыми гостями: Жан-Жаком Гофштеде - поэтом, и доктором Грабовым - домашним врачом. 2 Господин Гофштеде, местный поэт, уж наверное принесший с собой стишки по случаю сегодняшнего обеда, был всего на несколько лет моложе г-на Будденброка-старшего и носил костюм того же старинного покроя: зеленый сюртук, в который он сегодня облекся, только по цвету разнился от сюртука его старшего друга. Более худой и подвижный, нежели Иоганн Будденброк, г-н Гофштеде обращал на себя внимание живостью маленьких зеленоватых глаз и на редкость острым длинным носом. - Приношу сердечную благодарность, - сказал он, пожав руки мужчинам и щегольнув перед дамами (в особенности перед консульшей, которую он почитал превыше всех остальных) парочкой-другой изысканнейших комплиментов, какие уже не умело отпускать новейшее поколение, и к тому же сопровожденных приятнейшей и приветливейшей улыбкой. - Приношу сердечную благодарность за любезное приглашение, друзья мои. Эти два молодых человека, - он указал на Тома и Христиана, стоявших подле него в синих курточках с кожаными поясами, - повстречались нам, мне и доктору, на Кенингштрассе, по которой они возвращались со своих учебных занятий. Отличные ребята, госпожа консульша! Томас - о, это серьезный, положительный ум! Не подлежит сомнению, что он станет негоциантом. Христиан же - тот, напротив, чуть-чуть шарлатан, а? Чуть-чуть incroyable [оригинал (фр.)]. Но я не скрываю своего engouement [пристрастия (фр.)] к нему. Он пойдет по ученой части: ум у мальчика острый, - великолепные задатки!.. Господин Будденброк запустил два пальца в свою золотую табакерку: - Обезьяна он! Может, ему стать поэтом? А, Гофштеде? Мамзель Юнгман плотно задвинула занавеси на окнах, и мгновение спустя комнату озарил слегка дрожащий, но покойный и отрадный для глаза свет от многочисленных свечей в хрустальной люстре и в канделябрах, стоявших на секретере. - Ну, Христиан, - обратилась к сыну консульша; волосы ее блеснули золотом, - чем вы занимались сегодня после обеда? Выяснилось, что последними уроками были чистописание, арифметика и пение. Христиан, семилетний мальчуган, уже сейчас до смешного походил на отца. Те же небольшие круглые, глубоко посаженные глаза, та же, теперь уже различимая, линия большого горбатого носа; что-то неуловимое в очертаниях скул свидетельствовало о том, что его лицо недолго будет хранить свою детскую округлость. - Мы ужас как смеялись сегодня! - словоохотливо начал Христиан, и глаза его забегали. - Послушайте, что господин Штенгель сказал Зигмунду Кестерману! - Мальчик весь как-то сгорбился, тряхнул головой и, обратив свой взор в пространство, внушительно проговорил: - "Внешность, милое мое дитя, у тебя чинная и благопристойная, но душа, милое дитя, - душа у тебя черная..." - Последнее слово он произнес картаво, так что выходило "тшойная", и его лицо при этом со столь неподражаемым комизмом изобразило отвращение к "внешней" чинности и благопристойности, что все присутствующие разразились хохотом. - Обезьяна он! - сдерживая смех, повторил старый Будденброк. Господин Гофштеде был вне себя от восторга. - Charmant! [Очаровательно! (фр.)] - вскричал он. - Бесподобно! Надо знать Марцеллуса Штенгеля! Ну точь-в-точь! Нет, это прелестно! Томас, начисто лишенный подражательного дара, стоял рядом с братом и, не испытывая к нему ни малейшей зависти, только от души смеялся. Зубы у него были не очень хороши - мелкие и желтоватые, но зато нос отличался на редкость благородной формой; глазами и овалом лица он сильно напоминал деда. Гости и хозяева сидели кто в креслах, кто на софе, болтая с детьми, обмениваясь впечатлениями о новом доме, о рано наступивший холодах. Г-н Гофштеде, стоя у секретера, любовался великолепной чернильницей севрского фарфора в виде муругой охотничьей собаки. Доктор Грабов, ровесник консула, с благодушной улыбкой на длинном добром лице, выглядывавшем из поросли жидких бакенбардов, рассматривал пирожные, булочки с изюмом и всевозможные солонки, выставленные напоказ гостям. То была "хлеб-соль", которой друзья и родственники обильно одарили Будденброков по случаю новоселья. А дабы каждому было ясно, что дары исходят из богатых домов, роль хлеба здесь выполняло сладкое, пряное и сдобное печенье, а соль была насыпана в массивные золотые солонки. - Да, работы у меня будет немало, - сказал доктор, глядя на эти сласти, и погрозил детям пальцем. Затем, покачав головой, взвесил на руке тяжелый золотой судок для соли, перца и горчицы. - От Лебрехта Крегера, - сказал г-н Будденброк с насмешливой улыбкой. - Он неизменно щедр, мой любезный сват! Я ему ничего подобного не даривал, когда он выстроил себе летний дом за Городскими воротами. Но... что поделаешь: благородные замашки! Широкая натура! Вот уж в полном смысле cavalier a la mode [светский лев (фр.)]. Колокольчик у дверей прозвенел на весь дом. Явился пастор Вундерлих, приземистый пожилой господин в длиннополом черном сюртуке, белолицый, веселый, добродушный, с блестящими серыми глазами и со слегка припудренной шевелюрой. Он уже много лет вдовел и привык считать себя холостяком, таким же, как долговязый маклер Гретьенс, пришедший вместе с ним, который то и дело прикладывал к глазам сложенные трубою руки, точно рассматривал картину: он был общепризнанный ценитель искусства. Вслед за ними прибил сенатор доктор Лангхальс с женой, давние друзья дома, и виноторговец Кеппен, большеголовый, с красным лицом, торчавшим между высокими буфами рукавов, в сопровождении своей дебелой супруги. Уже пробило половина пятого, когда, наконец, заявились Крегеры - старики и молодые: консул Крегер с женой и сыновьями, Якобом и Юргеном, однолетками Тома и Христиана. Почти одновременно с ними вошли родители консульши Крегер - оптовый лесоторговец Эвердик с женой; нежные супруги, и сейчас еще при всех именовавшие друг друга альковными кличками. - "Важные господа не спешат никогда", - произнес консул Будденброк и склонился к руке тещи. - Но зато в полном сборе, - с этими словами Иоганн Будденброк широким жестом указал на многолюдную крегеровскую родню и пожал руку старику Крегеру. Лебрехт Крегер, cavalier a la mode, высокий, изысканный господин, хотя и продолжал слегка припудривать волосы, но одет был по последней моде. На его бархатном жилете сверкали два ряда пуговиц из драгоценных камней. Юстус, его сын, носивший маленькие бакенбарды и высоко подкрученные усы, фигурой и манерами очень походил на отца; даже движения рук у него были такие же округлые и грациозные. Никто не спешил садиться, все стояли в ожидании, лениво ведя предобеденный разговор. Но вот Иоганн Будденброк-старший предложил руку мадам Кеппен и громко провозгласил: - Ну-с, надо думать, что у всех уже разыгрался аппетит, а посему, mesdames et messieurs... [милостивые государыни и государи (фр.)] Мамзель Юнгман и горничная распахнули белую дверь в большую столовую, и общество неторопливо направилось туда в приятной уверенности, что уж где-где, а у Будденброков гостей всегда ждет лакомый кусочек... 3 Когда все шествие двинулось в столовую, младший хозяин схватился за левый нагрудный карман своего сюртука, - там хрустнула какая-то бумага, - и любезная улыбка, внезапно сбежавшая с его лица, уступила место озабоченному, удрученному выражению; на висках у него напряглись и заиграли жилки, как у человека, крепко стиснувшего зубы. Для виду сделав несколько шагов по направлению к двери, он отступил в сторону и отыскал глазами мать, которая в паре с пастором Вундерлихом замыкала процессию и уже готовилась переступить порог столовой. - Pardon, милый господин пастор... На два слова, мама. Пастор благодушно кивнул, и консул Будденброк увлек старую даму обратно к окну ландшафтной. - Я ненадолго задержу вас, мама, - торопливым шепотом произнес он, отвечая на вопросительный взгляд ее темных глаз. - Письмо от Готхольда. - Он извлек из кармана сложенный вдвое конверт, запечатанный сургучной печатью. - Это его почерк... Уже третье посланье, а папа ответил только на первое. Как быть? Его принесли в два часа, и я давно должен был вручить его отцу. Но неужели именно мне надо было испортить ему праздник? Что вы скажете? Я могу сейчас пойти и вызвать отца. - Нет, ты прав, Жан! Лучше повременить, - отвечала мадам Будденброк и быстрым привычным движением дотронулась до плеча сына. - И о чем только он может писать? - огорченно добавила она. - Все стоит на своем, упрямец, и требует возмещения за дом... Нет, нет, Жан, только не сейчас... Может быть, позднее вечером, когда все разойдутся... - Что делать? - повторил консул и уныло покачал головой. - Я сам не раз готов был просить отца пойти на уступки... Нехорошо, чтобы люди думали, будто я, единокровный брат, вошел в доверие к родителям и интригую против Готхольда... Да я не хочу, чтобы и отец хоть на минуту заподозрил меня в неблаговидном поступке... Но, по чести, я все-таки совладелец, не говоря уж о том, что мы с Бетси в настоящее время вносим положенную плату за третий этаж... Что касается сестры во Франкфурте, то здесь все в полном порядке. Ее муж уже сейчас, при жизни папа, получил отступные - четверть покупной стоимости дома... Это выгодное дело, и папа очень умно и тактично уладил его - не только в наших интересах, но и в интересах фирмы. И если он так непреклонен в отношении Готхольда, то... - Ну, это, Жан, пустое. Твоя точка зрения на это дело ясна каждому. Беда в том, что Готхольд полагает, будто я, как мачеха, забочусь только о собственных детях и всячески стараюсь отдалить от него отца. - Но он сам виноват! - воскликнул консул довольно громко и тут же, оглянувшись на дверь, понизил голос: - Он, и только он, виноват во всей этой прискорбной истории. Судите сами! Почему он не мог вести себя разумно? Зачем ему понадобилось жениться на этой мадемуазель Штювинг с ее... лавкой? - Выговорив последнее слово, консул досадливо и не без смущения рассмеялся. - Конечно, нетерпимость отца в отношении этой злополучной лавки - чудачество, но Готхольду следовало бы уважить маленькую слабость старого человека. - Ах, Жан, самое лучшее, если бы папа уступил. - Но разве я вправе ему это советовать? - прошептал консул, взволнованно потирая лоб. - Я заинтересованное лицо и Потому должен был бы сказать: папа, заплати ему. Но, с другой стороны, я компаньон, обязанный блюсти интересы фирмы; и если отец не желает, идя навстречу требованиям непокорного, взбунтовавшегося сына, изымать из оборотного капитала такую сумму... ведь речь идет об одиннадцати тысячах талеров, а это немалые деньги... Нет, нет! Я не могу ему это советовать, но не могу и отговаривать его. Я ничего знать не желаю об этом деле. Мне неприятно только предстоящее объяснение с отцом. - Вечером, Жан! Только вечером! Идем, нас ждут... Консул поглубже засунул письмо в карман, предложил руку матери и они вдвоем пошли в ярко освещенную столовую, где общество только что кончило рассаживаться по местам за длинным обеденным столом. Статуи богов на небесно-голубом фоне шпалер почти рельефно выступали между стройных колонн. Тяжелые красные занавеси на окнах были плотно задвинуты. Во всех четырех углах комнаты в высоких золоченых канделябрах горело по восемь свечей, не считая тех, что были расставлены на столе в серебряных подсвечниках. Над громоздким буфетом, напротив двери в ландшафтную, висела большая картина - какой-то итальянский залив, туманно-голубые дали которого выглядели особенно красиво в этом освещении. Вдоль стен стояли большие диваны с прямыми спинками, обитые красным Дамаском. Лицо мадам Будденброк не хранило ни малейших следов тревоги или огорчения, когда она опустилась на свое место между стариком Крегером и пастором Вундерлихом. - Bon appetit! [Приятного аппетита! (фр.)] - произнесла она, торопливо и ласково кивнув головою, и быстрым взглядом окинула весь стол, вплоть до нижнего его конца, где разместились дети. 4 - Ну-с, доложу я вам, есть с чем поздравить Будденброка! - Мощный голос г-на Кеппена перекрыл гул застольной беседы как раз в минуту, когда горничная с обнаженными красными руками, в домотканой полосатой юбке и в маленьком белом чепчике на затылке, при деятельном участии мамзель Юнгман и второй горничной "сверху" - то есть из апартаментов консульши - подала на стол гренки и дымящийся бульон с овощами, и кое-кто уже неторопливо приступил к еде. - Поздравляю от всей души! Какой простор! Знатный дом, да и только! Да-с, доложу я вам, здесь жить можно!.. Господин Кеппен не был принят у прежних владельцев: он недавно разбогател, родом был отнюдь не из патрицианской семьи и, к сожалению, еще не расстался с привычкой пересыпать свою речь всевозможными "доложу я вам" и так далее. К тому же он говорил не "поздравляю", а "проздравляю". - По цене и товар, - сухо вставил г-н Гретьенс, бывший маклером при покупке этого дома, и, сложив руки трубкой, принялся рассматривать залив. Гостей - родственников и друзей дома - рассадили по мере возможности вперемежку. Но до конца выдержать этот распорядок не удалось, и старики Эвердики, сидя, как всегда, чуть ли не на коленях друг у друга, то и дело обменивались нежными взглядами. Зато старый Крегер, прямой и высокий, восседая между сенаторшей Лангхальс и мадам Антуанеттой, царственно делил свои впрок заготовленные шутки между обеими дамами. - Когда, собственно, был построен этот дом? - обратился через стол г-н Гофштеде к старому Будденброку, который веселым и слегка насмешливым голосом переговаривался с мадам Кеппен. - Anno... [в году... (лат.)] погоди-ка... anno... тысяча шестьсот восьмидесятом, если не ошибаюсь. Впрочем, мой сын лучше меня это знает... - В восемьдесят втором, - подымая глаза от тарелки, уточнил консул, сидевший несколько ниже; он остался без дамы, и его соседом был сенатор Лангхальс. - Постройку закончили зимой восемьдесят второго года. "Ратенкамп и компания" тогда быстро шли в гору... Тяжело думать об упадке, в котором вот уже двадцать лет находится эта фирма... Разговор замолк, и с полминуты за столом царила тишина. Все уставились в тарелки, думая о семействе, некогда столь славном. Ратенкампы выстроили этот дом и жили в нем, а позднее, обеднев и опустившись, должны были его покинуть... - Еще бы не тяжело, - произнес наконец маклер Гретьенс, - когда вспомнишь, какое безумие послужило причиной этого упадка... О, если бы не этот Геельмак, которого Дитрих Ратенкамп взял тогда себе в компаньоны! Я просто за голову схватился, когда тот начал хозяйничать. Мне-то, господа, достоверно известно, какими бесстыдными спекуляциями он занимался за спиной у Ратенкампа, как раздавал направо и налево векселя и акцепты фирмы... (2) Ну и доигрался! Сначала иссякли кредиты, потом не стало обеспечении... Вы себе и представить не можете... А кто склады контролировал? Геельмак? О нет, он и его присные годами хозяйничали там, как крысы! А Ратенкамп на все смотрел сквозь пальцы... - На Ратенкампа нашла какая-то одурь, - сказал консул; его лицо приняло мрачное замкнутое выражение; склонившись над тарелкой, он помешивал ложкой суп и только время от времени поглядывал своими маленькими круглыми, глубоко посаженными глазами на верхний конец стола. - Его словно пригибала к земле какая-то тяжесть. И, по-моему, в этом нет ничего удивительного. Что заставило его связаться с этим Геельмаком, у которого и капитала-то почти не было, а была только дурная слава? Видимо, он ощущал потребность свалить на кого-нибудь хоть часть своей огромной ответственности, ибо знал, что неудержимо катится в пропасть. Эта фирма окончила свое существование, старый род пришел в упадок. Вильгельм Геельмак явился только последним толчком к гибели... - Вы, значит, полагаете, уважаемый господин консул, - сказал пастор Вундерлих, наполняя красным вином бокал своей дамы и свой собственный, - что все происшедшее совершилось бы и без этого Геельмака и его диких поступков? - Ну, не совсем так, - отвечал консул, ни к кому в отдельности не обращаясь, - но мне думается, что встреча Дитриха Ратенкампа с Геельмаком была необходима и неизбежна, дабы могло свершиться предначертание рока... Он, видимо, действовал под неумолимым гнетом необходимости... Я уверен, что он в какой-то мере раскусил своего компаньона и не был в таком уж полном неведении относительно того, что творилось на складах. Но он словно окаменел... - Ну, assez [довольно (фр.)], Жан! - сказал старый Будденброк и положил ложку. - Это одна из твоих idees [здесь: навязчивая идея (фр.)]. Консул с рассеянной улыбкой приблизил свой бокал к бокалу отца. Но тут заговорил Лебрехт Крегер: - Оставим прошлое и вернемся к радостному настоящему. С этими словами он осторожным и изящным жестом взял за горлышко бутылку белого вина с пробкой, украшенной маленьким серебряным оленем, слегка отодвинул ее от себя и принялся внимательно рассматривать этикетку. - "К.-Ф.Кеппен", - прочитал он и любезно улыбнулся виноторговцу. - Ах, что бы мы были без вас! Горничные стали сменять мейссенские тарелки с золотым ободком, причем мадам Антуанетта зорко наблюдала за их движениями, а мамзель Юнгман отдавала приказания в переговорную трубу, соединявшую столовую с кухней. Когда принесли рыбу, пастор Вундерлих, усердно накладывая себе на тарелку, сказал: - А ведь настоящее могло быть и не столь радостным. Молодежь, которая сейчас сорадуется с нами, старыми людьми, и не представляет себе, что когда-то все шло по-другому. Я вправе сказать, что моя личная судьба нередко сплеталась с судьбами наших милых Будденброков... Всякий раз, как я смотрю на такую вот вещь, - он взял со стола одну из тяжеловесных серебряных ложек и обернулся к мадам Антуанетте, - я невольно спрашиваю себя, не ее ли в тысяча восемьсот шестом году держал в руках наш друг, философ Ленуар, сержант его величества императора Наполеона, и вспоминаю, мадам, нашу встречу на Альфштрассе... Мадам Будденброк смотрела прямо перед собой с улыбкой, немного застенчивой и мечтательно обращенной в прошлое. Том и Тони на нижнем конце стола, которые терпеть не могли рыбу и внимательно прислушивались к разговору взрослых, почти одновременно закричали: - Расскажите, расскажите, бабушка! Но пастор, по опыту зная, что она неохотно распространяется об этом случае, для нее несколько конфузном, уже сам начал рассказ об одном давнем происшествии, который дети никогда не уставали слушать и который кому-нибудь из гостей, может быть, был и в новинку. - Итак, представьте себе ноябрьский день; на дворе стужа и дождь льет как из ведра; я ходил по делам своего прихода и вот возвращаюсь по Альфштрассе, раздумывая о наступивших трудных временах. Князь Блюхер бежал (3), город наш занят французами, но волнение, всех обуявшее, почти не чувствуется. Улицы тихи, люди предпочитают отсиживаться по домам. Мясник Праль, который, по обыкновению, засунув руки в карманы, вышел постоять у дверей своей лавки и вдруг громовым голосом воскликнул: "Да что же это делается? Бог знает, что за безобразие!" - получил пулю в голову, и конец... Так вот иду я и думаю: надо бы заглянуть к Будденброкам; мое появление может оказаться весьма кстати: муж лежит больной - рожа на голове, а у мадам с постоями хлопот не обобраться. И в эту самую минуту, как бы вы думали, кто попадается мне навстречу? Наша достоуважаемая мадам Будденброк! Но в каком виде! Дождь, а она идет - вернее, бежит - без шляпы, шаль едва держится на плечах, а куафюра у нее так растрепана... - увы, это правда, мадам! - что вряд ли здесь даже было применимо слово "куафюра". "О, сколь приятный сюрприз, - говорю я и беру на себя смелость удержать за рукав мадам, которая меня даже не замечает, и мое сердце сжимается недобрым предчувствием. - Куда вы так спешите, любезнейшая?" Тут она меня узнает и кричит: "Ах, это вы... Прощайте! Все кончено! Я сейчас брошусь в Траву". - "Боже вас упаси! - говорю я и чувствую, что кровь отливает у меня от лица. - Это место совсем для вас неподходящее. Но что случилось?" И я держу ее так крепко, как это допускает мое почтительное отношение к мадам Будденброк. "Что случилось? - повторяет она, дрожа всем телом. - Они залезли в мое серебро, Вундерлих! Вот что случилось! А у Жана рожа на голове, и он не в состоянии встать с постели. Да, впрочем, будь он на ногах, он тоже ничем не мог бы помочь мне. Они воруют мои ложки, мои серебряные ложки! Вот что случилось, Вундерлих! И я сейчас утоплюсь в Траве". Ну что ж, я держу нашу дорогую мадам Будденброк и говорю все, что говорят в таких случаях. Говорю: "Мужайтесь, дитя мое! Все обойдется!" И еще: "Мы попробуем поговорить с этими людьми. Возьмите себя в руки, заклинаю вас! Идемте скорее!" И я веду ее домой. В столовой мы застаем ту же картину, от которой бежала мадам: солдаты - человек двадцать - роются в ларе с серебром. "С кем из вас, милостивые государи, мне позволено будет вступить в переговоры?" - учтиво обращаюсь я к ним. В ответ раздается хохот: "Да со всеми, папаша!" Но тут один выходит вперед и представляется мне - длинный, как жердь, с нафабренными усами и красными ручищами, которые торчат из обшитых галунами обшлагов мундира. "Ленуар, - говорит он и отдает честь левой рукой, так как в правой держит связку из полдюжины ложек, - Ленуар, сержант. Чем могу служить?" - "Господин офицер! - говорю я, взывая к его point d'honneur [чувству чести (фр.)]. - Неужели подобное занятие совместимо с вашим блистательным званием? Город не сопротивлялся императору". - "Что вы хотите, - отвечает он, - война есть война! Моим людям пришлась по душе эта утварь..." - "Вам следует принять во внимание, - перебил я его, так как меня вдруг осенила эта мысль, - что дама, - говорю я, ибо чего не скажешь в таком положении, - не немка, а скорее ваша соотечественница, француженка..." - "Француженка?" - переспрашивает он. И что, по-вашему, добавил к этому сей долговязый рубака? "Так, значит, эмигрантка? - добавил он. - Но в таком случае она враг философии". Я чуть не прыснул, но овладел собою. "Вы, как я вижу, человек ученый, - говорю я. - Повторяю, заниматься таким делом вам не пристало". Он молчит, потом внезапно заливается краской, швыряет ложки обратно в ларь и кричит: "С чего вы взяли, что я не просто любуюсь ими? Хорошенькие вещички, ничего не скажешь! И если кто-нибудь из моих людей возьмет штучку-другую себе на память..." Ну, надо сказать, что они немало взяли себе на память, тут уж не помогли никакие призывы ни к божеской, ни к человеческой справедливости. Они не ведали иного бога, кроме этого ужасного маленького человека... 5 - Вы видели его, господин пастор? Прислуга опять меняет тарелки. Подается гигантский кирпично-красный копченый окорок, горячий, запеченный в сухарях, а к нему кисловатая тушеная капуста и такая пропасть других овощей, что, кажется, все сидящие за столом могли бы насытиться ими. Резать ветчину вызвался Лебрехт Крегер. Изящно приподняв локти и сильно нажимая вытянутыми пальцами на нож и вилку, он бережно отделял сочные куски от окорока. В это время внесли еще и "русский горшок", гордость консульши Будденброк, - острую и слегка отдающую спиртом смесь из различных фруктов. Нет, пастору Вундерлиху, к сожалению, не пришлось лицезреть Бонапарта. Но зато старый Будденброк и Жан-Жак Гофштеде видели его своими глазами: первый - в Париже, как раз перед русской кампанией, на параде, устроенном перед дворцом Тюильри; второй - в Данциге... - Да, по правде говоря, вид у него был довольно неприветливый, - сказал поэт, высоко подняв брови и отправляя в рот кусок ветчины, брюссельскую капусту и картофель, которые ему удалось одновременно насадить на вилку. - Хотя все уверяли, что в Данциге он еще был в хорошем настроении... Рассказывали даже такой анекдот. Весь день он расправлялся с немцами, притом достаточно круто, а вечером сел играть в карты со своими генералами. "N'est-ce pas, Rapp, - сказал он, захватив со стола полную пригоршню золотых, - les Allemands aiment beaucoup ces petits Napoleons?" - "Oui, sire, plus que le Grand!" ["Не правда ли, Рапп? (4) Немцы очень любят маленьких наполеонов?" (5) - "Да, ваше величество, больше, чем Великого!" (фр.)], - отвечал Рапп. Среди всеобщего веселья, довольно шумного, ибо Гофштеде премило рассказал свой анекдот и даже легким намеком воспроизвел мимику императора, - старый Будденброк вдруг заявил: - Ну, а, кроме шуток, разве величие его натуры не заслуживает восхищения?.. Что за человек!.. Консул с серьезным видом покачал головой: - Нет, нет, наше поколение уже не понимает, почему надо преклоняться перед человеком, который умертвил герцога Энгиенского (6) и отдал приказ уничтожить восемьсот пленных в Египте... - Все это, может быть, и не совсем так, а может быть, сильно преувеличено, - вставил пастор Вундерлих. - Не исключено, что этот герцог и вправду был мятежным вертопрахом, а что касается пленных, то такая экзекуция, вероятно, была произведена в соответствии с решением военного совета, обусловленным необходимостью и хорошо продуманным. И он принялся рассказывать о книге, которую ему довелось читать (7); написанная секретарем императора, она лишь недавно увидела свет и заслуживала всяческого внимания. - Тем не менее, - настаивал консул и потянулся снять нагар со свечи, которая вдруг начала мигать, - для меня непостижимо, решительно непостижимо восхищение этим чудовищем! Как христианин, как человек религиозный, я не нахожу в своем сердце места для такого чувства. На лице консула появилось задумчивое, мечтательное выражение, он даже слегка склонил голову набок, тогда как его отец и пастор Вундерлих, казалось, чуть-чуть улыбнулись друг другу. - Что там ни говори, а те маленькие наполеончики неплохая штука, а? Мой сын положительно влюблен в Луи-Филиппа, - добавил он. - Влюблен? - с легкой иронией переспросил Жан-Жак Гофштеде. - Забавное словосочетание: Филипп Эгалитэ (8) и... влюблен! - Ну, а я считаю, что нам, право же, есть чему поучиться у Июльской монархии. - Консул произнес это серьезно и горячо. - Дружелюбное и благожелательное отношение французского конституционализма к новейшим практическим идеалам и интересам нашего времени - это нечто весьма обнадеживающее. - Н-да, практические идеалы... - Старый Будденброк, решив дать небольшую передышку своим челюстям, вертел теперь в пальцах золотую табакерку. - Практические идеалы!.. Ну, я до них не охотник, - с досады он заговорил по-нижненемецки. - Ремесленные, технические, коммерческие училища растут, как грибы после дождя, а гимназии и классическое образование объявлены просто ерундой. У всех только и на уме что рудники, промышленные предприятия, большие барыши... Хорошо, ох, как хорошо! Но, с другой стороны, немножко и глуповато, если подумать... что? А впрочем, я и сам не знаю, почему Июльская монархия мне не по сердцу... Да я ничего такого и не сказал, Жан... Может, это и очень хорошо... не знаю... Однако сенатор Лангхальс, равно как Гретьенс и Кеппен, держали сторону консула... Францию можно только поздравить с таким правительством, и стремление немцев установить такие же порядки нельзя не приветствовать... Г-н Кеппен опять выговорил "проздравить". За едой он стал еще краснее и громко сопел. Только лицо пастора Вундерлиха оставалось все таким же бледным, благородным и одухотворенным, хотя он с неизменным удовольствием наливал себе бокал за бокалом. Свечи медленно догорали и время от времени, когда струя воздуха клонила вбок их огоньки, распространяли над длинным столом чуть слышный запах воска. Гости и хозяева сидели на тяжелых стульях с высокими спинками, ели тяжелыми серебряными вилками тяжелые, добротные кушанья, запивали их густым, добрым вином и не спеша перебрасывались словами. Вскоре беседа коснулась торговли, и все мало-помалу перешли на местный диалект; в его тяжелых, смачных оборотах было больше краткой деловитости, нарочитой небрежности, а временами и благодушной насмешки над собою. "Биржа" в этом произношении звучала почти как "баржа", и лица собеседников при этих звуках принимали довольное выражение. Дамы недолго прислушивались к разговору. Вниманием их овладела мадам Крегер, подробно и очень аппетитно повествовавшая о наилучшем способе тушить карпа в красном вине: - Когда рыба разрезана на куски, моя милая, пересыпьте ее луком, гвоздикой, сухарями и сложите в кастрюльку, тогда уже добавьте ложку масла, щепоточку сахара и ставьте на огонь... Но только не мыть, сударыня! Боже упаси, ни в коем случае не мыть; важно, чтобы не вытекла кровь... Старик Крегер отменно шутил, в то время как консул Юстус, его сын, сидевший рядом с доктором Грабовым, ближе к детскому концу стола, занимался поддразниванием мамзель Юнгман; она щурила карие глаза и, держа, по свойственной ей странной привычке, нож и вилку вертикально, слегка раскачивалась из стороны в сторону. Даже Эвердики оживились и разговаривали очень громко. Старая консульша придумала новое нежное прозвание для своего супруга. "Ах, ты мой барашек!" - восклицала она, и чепец на ее голове трясся от наплыва чувств. Разговор стал общим: Жан-Жак Гофштеде затронул свою излюбленную тему - путешествие в Италию, куда пятнадцать лет назад ему довелось сопровождать одного богатого гамбургского родственника. Он рассказывал о Венеции, о Риме и Везувии, о вилле Боргезе, где Гете написал несколько сцен своего "Фауста" (9), восхищался фонтанами времен Возрождения, щедро дарующими прохладу, аллеями подстриженных деревьев, в тени которых так сладостно бродить... И тут кто-то вдруг упомянул о большом запущенном саде Будденброков, начинавшемся сразу за Городскими воротами. - Честное слово, - отозвался старик Будденброк, - меня и сейчас еще досада берет, что я в свое время не удосужился придать ему несколько более благообразный вид! Недавно я там был; стыд, да и только - какой-то девственный лес! А какой был бы прелестный уголок, если бы посеять газоны, красиво подстричь деревья... Но консул решительно запротестовал: - Помилуйте, папа! Я с таким наслаждением гуляю летом в этих зарослях, и мне страшно даже подумать, что эту вольную прекрасную природу обкромсают садовые ножницы. - Но если эта вольная природа принадлежит мне, то разве я, черт побери, не вправе распоряжаться ею по своему усмотрению?.. - Ах, отец, когда я отдыхаю там под разросшимися кустами, в высокой траве, мне, право, кажется, что я принадлежу природе, а не то, что у меня есть какие-то права на нее... - Кришан, не объедаться, - внезапно крикнул старый Будденброк. - Тильде - той ничего не сделается, уписывает за четверых, эдакая обжора-девчонка. И правда, тихая худенькая девочка с длинным старческим личиком творила настоящие чудеса. На вопрос, не хочет ли она вторую тарелку супу. Тильда протяжно и смиренно отвечала: "Да-а, по-о-жалуйста!" Рыбу, а также ветчину она дважды брала с блюда, нацеливаясь на самые большие куски, и заодно горой накладывала себе овощей; деловито склонившись над тарелкой и не сводя с нее близоруких глаз, она все пожирала неторопливо, молча, огромными кусками. В ответ на слова старика она только протянула дружелюбно и удивленно: "О го-о-споди, дядюшка!" Она не оробела и продолжала есть, с инстинктивным, неутолимым аппетитом бедной родственницы за богатым столом, хоть и знала, что это не принято и что над нею смеются; улыбалась безразличной улыбкой и снова и снова накладывала себе на тарелку, терпеливая, упорная, голодная и худосочная. 6 Но вот на двух больших хрустальных блюдах внесли плеттен-пудинг - мудреное многослойное изделие из миндаля, малины, бисквитного теста и заварного крема; в тот же миг на нижнем конце стола вспыхнуло пламя: детям подали их любимый десерт - пылающий плум-пудинг. - Томас, сынок, сделай одолжение, - сказал Иоганн Будденброк, вытаскивая из кармана панталон увесистую связку ключей, - во втором погребе, на второй полке, за красным бордо, две бутылки, понял? Томас, охотно выполнявший подобные поручения, выбежал из-за стола и вскоре воротился с бутылками, запыленными и покрытыми паутиной. Но едва только из этой невзрачной оболочки полилась в маленькие бокальчики золотисто-желтая сладкая мальвазия, пастор Вундерлих встал и, подняв бокал, начал в мгновенно наступившей тишине провозглашать тост. Он говорил, изящно жестикулируя свободной рукой и слегка склонив голову набок, - причем на его бледном лице играла тонкая и чуть насмешливая улыбка, - говорил тем непринужденным, дружеским тоном, которого он любил держаться даже в проповедях: - Итак, добрые друзья мои, да будет нам позволено осушить бокал этой превосходной влаги за благоденствие наших досточтимых хозяев в их новом, столь великолепном доме! За благоденствие семьи Будденброков и всех ее членов, как сидящих за этим столом, так и отсутствующих! Vivat! "Отсутствующих? - думал консул, склоняя голову перед поднятыми в честь его семьи бокалами. - Кого он имеет в виду? Только ли франкфуртскую родню да еще, пожалуй, Дюшанов в Гамбурге? Или у старого Вундерлиха иное на уме?" Он встал, чтобы чокнуться с отцом, и с любовью посмотрел ему прямо в глаза. Но тут поднялся со своего стула маклер Гретьенс; на речь ему потребовалось немало времени, а когда она была наконец произнесена, он поднял бокал за фирму "Иоганн Будденброк", за ее дальнейший рост и процветание во славу родного города. Тут Иоганн Будденброк, как глава семьи и старший представитель торгового дома, принес гостям благодарность на добром слове и послал Томаса за третьей бутылкой мальвазии, ибо расчет, что и двух будет достаточно, на сей раз не оправдался. Лебрехт Крегер тоже провозгласил тост; он позволил себе вольность, оставшись сидеть: ему казалось, что легкое покачиванье головой и изящные движения рук должны были с места произвести еще более грациозное впечатление. Свою речь он посвятил обеим хозяйкам дома - мадам Антуанетте и консульше. Но едва он кончил - к этому времени плеттен-пудинг был почти уже съеден, а мальвазия выпита, - как со стула, откашливаясь, поднялся Жан-Жак Гофштеде. У присутствующих вырвалось единодушное "ах!". А дети на нижнем конце стола от радости захлопали в ладоши. - Да, excusez! [Простите! (фр.)] Я не мог себе отказать... - начал поэт, одной рукой слегка потеребив свой длинный нос, а другой вытаскивая лист бумаги из кармана. В зале воцарилась благоговейная тишина. Бумага в его руках была премило и очень пестро разукрашена, а с наружной стороны листа в овале, обрамленном красными цветами и множеством золотых завитушек, было начертано: "По случаю радостного праздника новоселья в новоприобретенном доме Будденброков и в благодарность за ими присланное мне дружеское приглашение. Октябрь 1835 года". Он развернул лист и начал своим уже чуть-чуть дрожащим старческим голосом: Многочтимые! Под сводом Этих царственных палат, Пусть восторженною одой Песни дружбы прозвучат! Среброкудрому я другу Посвящаю песнь мою, Двух малюток и супругу В звучной песне воспою. Нежность дружбы безобманно Говорит мне, что слита С трудолюбием Вулкана Здесь Венеры красота. Пусть же Время годы косит, Не печальтесь вы о том, - Каждый день пускай приносит Радость новую в ваш дом! Пусть уносит счастье-птица Вас в потоке ясных дней, И прекрасный век ваш длится Вместе с дружбою моей! Пусть бы дружбой и любовью Светлый дом всегда встречал И того, кто сердца кровью Эти строки написал! Гофштеде отвесил низкий поклон, и все общество дружно зааплодировало. - Charmant, Гофштеде! - воскликнул старый Будденброк. - Твое здоровье! Нет, это прелестно! Когда же консульша подняла свой бокал, чтобы чокнуться с Гофштеде, ее нежные щеки слегка заалели, - она поняла, на кого столь изящно намекал поэт, говоря о красоте Венеры. 7 Всеобщее оживление дошло уже до предела, и г-н Кеппен ощутил неодолимую потребность расстегнуть несколько пуговиц на жилете; но, к сожалению, об этом нечего было и мечтать, - ведь даже люди постарше его не позволяли себе такой вольности. Лебрехт Крегер сидел все так же прямо, как и в начале обеда; у пастора Вундерлиха было все такое же бледное и одухотворенное лицо; старый Будденброк, хоть и откинулся на спинку стула, но оставался воплощенной благопристойностью; и только Юстус Крегер был явно под хмельком. Но куда исчез доктор Грабов? Консульша поднялась и незаметно вышла из столовой, ибо на нижнем конце стола пустовали стулья мамзель Юнгман, доктора Грабова и Христиана, а из ротонды доносился звук, похожий на подавляемое рыдание. Она проскользнула в дверь за спиной горничной, появившейся в эту минуту с маслом, сыром и фруктами. И правда, в полутьме, на мягкой скамейке, кольцом окружавшей среднюю колонну, не то сидел, не то лежал, вернее же - корчился, маленький Христиан, испуская тихие жалобные стоны. - Ах боже мой, сударыня! - воскликнула Ида Юнгман, которая вместе с доктором стояла подле него. - Бедному мальчику очень плохо! - Мне больно, мама! Мне черт знает как больно, - простонал Христиан, и его круглые глубоко посаженные глаза над слишком большим носом беспокойно забегали. "Черт знает!" - вырвалось у него от отчаяния, но консульша не преминула заметить... - Того, кто говорит такие слова, господь наказывает еще большей болью. Доктор Грабов щупал пульс мальчика, и его доброе лицо при этом казалось еще длиннее и мягче. - Небольшое несварение, ничего серьезного, госпожа консульша, - успокоительно произнес он и затем добавил неторопливым "докторским" голосом: - Самое лучшее - немедля уложить его в постель. Немного гуфландова порошка и, пожалуй, чашечку ромашки, чтобы вызвать испарину... И, разумеется, строгая диета, госпожа консульша, очень строгая: кусочек голубя, ломтик французской булки... - Я не хочу голубя! - вне себя завопил Христиан. - Я никогда больше не буду есть! Ни-че-го! Мне больно, мне черт знает как больно! - Недозволенное слово, казалось, сулило ему облегчение, с такой страстью он его выкрикнул. Доктор Грабов усмехнулся снисходительно, почти скорбной усмешкой. О, он еще будет есть, еще как будет, этот молодой человек! И жить будет, как все живут. Как его предки, вся родня, знакомые, он будет сидеть в конторе торгового дома и четыре раза в день поглощать тяжелые, отменно приготовленные кушанья. А там... на все воля божья! Он, Фридрих Грабов, не таков, чтобы вступать в борьбу с привычками всех этих почтенных, благосостоятельных и благожелательных купеческих семейств. Он придет, когда его позовут, и пропишет строгую диету на денек-другой; кусочек голубя, ломтик французской булки - да, да! - и с чистой совестью заверит пациента: "Пока ничего серьезного". Еще сравнительно молодой, он уже не раз держал в своей руке руку честного бюргера, в последний раз откушавшего копченой говядины или фаршированной индейки и нежданно-негаданно отошедшего в лучший мир, сидя в своем конторском кресле или после недолгой болезни дома, в своей широкой старинной кровати. Это называлось удар, паралич, скоропостижная смерть... Да, да, и он, Фридрих Грабов, мог бы предсказать им такой конец всякий раз, когда это было "так, пустячное недомогание", при котором доктора даже, быть может, не считали нужным беспокоить, или когда после обеда, вернувшись в контору, почтенный негоциант ощущал легкое, непривычное головокружение... На все воля божья! Он, Фридрих Грабов, и сам не пренебрегал фаршированной индейкой. Сегодня этот окорок в сухарях был просто восхитителен, черт возьми! А потом, когда всем уже стало трудно дышать, плеттен-пудинг - миндаль, малина, сбитые белки - да, да!.. - Строгая диета, госпожа консульша: кусочек голубя, ломтик французской булки... 8 В большой столовой гости шумно вставали из-за стола. - На доброе здоровье, mesdames et messieurs, на доброе здоровье! В ландшафтной любителей покурить дожидаются сигары, а всех нас глоток кофе, и если мадам расщедрится, то и ликер... Бильярды к вашим услугам, господа! Жан, ты проводишь дорогих гостей в бильярдную... Мадам Кеппен, честь имею... Все собравшиеся, сытые, довольные, болтая и обмениваясь впечатлениями об обеде, двинулись обратно в ландшафтную. В столовой остался только консул и несколько заядлых бильярдистов. - А вы не сыграете с нами, отец? Нет, Лебрехт Крегер предпочел остаться с дамами. Но вот Юстусу лучше пойти в бильярдную. Сенатор Лангхальс, Кеппен, Гретьенс и доктор Грабов тоже примкнули к нему. Жан-Жак Гофштеде обещал прийти попоздней: - Приду, приду немного погодя! Иоганн Будденброк хочет сыграть нам на флейте, я должен его послушать. Au revoir, messieurs... [До скорой встречи, господа... (фр.)] До слуха шестерых мужчин, уже вышедших в ротонду, донеслись из ландшафтной первые звуки флейты; консульша аккомпанировала свекру на фисгармонии, и легкая, грациозная, звонкая мелодия поплыла по обширным покоям будденброковского дома. Консул прислушивался к ней, пока еще можно было что-то услышать. Как охотно остался бы он в ландшафтной помечтать под эти звуки, успокоить свою встревоженную душу, если бы не обязанности хозяина дома! - Подай в бильярдную кофе и сигары, - обратился он к горничной, встретившейся им на площадке. - Да, Лина, живехонько! Гони-ка нам кофе, - повторил господин Кеппен голосом, идущим из самой глубины его сытой утробы, и сделал попытку ущипнуть красную руку девушки. Слово "кофе" прозвучало так гортанно, что казалось - он уже пьет и смакует вожделенный напиток. - Можно не сомневаться, что мадам Кеппен все видела через стеклянную дверь, - заметил консул Крегер. А сенатор Лангхальс спросил: - Так ты, значит, поселился наверху, Будденброк? Лестница справа вела на третий этаж, где помещались спальни консула и его семейства. Но налево от площадки тоже находилась целая анфилада комнат. Мужчины с сигарами в зубах стали спускаться по широкой лестнице с белыми резными перилами. На следующей площадке консул снова задержался. - В антресолях имеются еще три комнаты, - пояснил он, - маленькая столовая, спальня моих родителей и комната без определенного назначения, выходящая в сад; узенькая галерея здесь выполняет роль коридора... Но пойдемте дальше! Вот, смотрите, в эти сени въезжают груженые подводы и потом через двор попадают прямо на Беккергрубе. Огромные гулкие сени были выстланы большими четырехугольными плитами. У входных дверей, а также напротив, в глубине, располагались конторские помещения. Кухня, откуда еще и сейчас доносился кисловатый запах тушеной капусты, и проход к погребам находились по левую руку от лестницы. По правую же, на довольно большой высоте, шли какие-то странные, нескладные, но тщательно покрашенные галерейки - помещения для прислуги. Попасть в них можно было только по крутой наружной лестнице. Рядом с этой лестницей стояли два громадных старинных шкафа и резной ларь. Через высокую застекленную дверь, по ступенькам, настолько плоским, что с них могли съезжать подводы, мужчины вышли во двор, в левом углу которого находилась прачечная. Отсюда открывался вид на красиво разбитый, но теперь по-осеннему мокрый и серый сад, с клумбами, прикрытыми от мороза рогожами; вид этот замыкала беседка с порталом в стиле рококо. Но консул повел своих гостей налево во флигель, - через второй двор, по проходу между двумя стенами. Скользкие ступеньки спускались в сводчатый подвал с земляным полом, служивший амбаром, с чердака которого свешивался канат для подъема мешков с зерном. Они поднялись по опрятной лестнице во второй этаж, где консул распахнул перед гостями белую дверь в бильярдную. Господин Кеппен в изнеможении плюхнулся на один из стульев с высокими спинками, стоявших вдоль стен большой, скупо обставленной комнаты. - Дайте хоть дух перевести, - взмолился он, стряхивая мелкие дождевые капельки со своего сюртука. - Фу-ты, черт возьми, прогуляться по вашему дому - целое путешествие, Будденброк! Здесь, так же как и в ландшафтной, за чугунной печной дверцей пылал огонь. Из трех высоких и узких окон виднелись красные, мокрые от дождя, островерхие крыши и серые дома. - Итак, карамболь, господин сенатор? - спросил консул, доставая кии. Затем он обошел оба бильярдных стола и закрыл лузы. - Кто составит нам партию? Гретьенс? Или вы, доктор? All right [отлично (англ.)]. Ну, тогда Гретьенс и Юстус будут играть вторыми? Кеппен, и ты не отлынивай. Виноторговец поднялся с места и, раскрыв рот, полный сигарного дыма, прислушался к яростному порыву ветра, налетевшему на дом, дождем застучавшему по стеклам и отчаянно взвывшему в печной трубе. - Черт возьми! - проговорил он, выпуская дым. - Не знаю как "Вулленвевер" (10) войдет в гавань. А, Будденброк? Ну и собачья же погодка! - Да, вести из Травемюнде поступили весьма неутешительные, - подтвердил консул Крегер, намеливая кий. - Штормы вдоль всего берега. Ей-богу, в двадцать четвертом году, когда случилось наводнение в Санкт-Петербурге, погода была ничуть не хуже... А вот и кофе! Они отхлебнули горячего кофе и начали игру. Но вскоре заговорили о таможенном союзе... (11) О, консул Будденброк всегда ратовал за таможенный союз! - Какая блестящая мысль, господа! - воскликнул он, сделав весьма удачный удар, и обернулся ко второму бильярду, где только что было произнесено "таможенный союз". - Нам бы следовало вступить в него при первой возможности. Господин Кеппен держался, однако, другого мнения. Нет, он даже засопел от возмущения. - А наша самостоятельность, наша независимость? (12) - обиженно спросил он, воинственно опершись на кий. - Все побоку? Посмотрим еще, как примет Гамбург эту прусскую выдумку! И зачем нам раньше времени туда соваться, а, Будденброк? Да боже упаси! Нам-то что до этого таможенного союза, скажите на милость? Что, у нас дела так плохи?.. - Ну да, Кеппен, твое красное вино, и еще, пожалуй, русские продукты... не спорю! Но больше мы ничего не импортируем! Что же касается экспорта, то, конечно, мы отправляем небольшие партии зерна в Голландию, в Англию, и только... Ах, нет, дела, к сожалению, вовсе не так хороши... Видит бог, они в свое время шли куда лучше... А при наличии таможенного союза для нас откроются Мекленбург и Шлезвиг-Голштиния... (13) Очень может быть, что торговля на свой страх и риск... - Но позвольте, Будденброк, - перебил его Гретьенс; он всем телом налег на бильярд и медленно целился в шар, раскачивая кий в своей костлявой руке, - этот таможенный союз... Я ничего не понимаю! Ведь наша система так проста и практична. Что? Очистка от пошлин под присягой... - ...прекрасная старинная институция, - с этим консул не мог не согласиться. - Помилуйте, господин консул, с чего вы находите ее прекрасной? - Сенатор Лангхальс даже рассердился. - Я не купец, но, говоря откровенно, - присяга вздор. Нечего на это закрывать глаза! Она давно превратилась в пустую формальность, которую не так-то трудно обойти. А государство смотрит на это сквозь пальцы. Чего-чего только мы об этом не наслышались. Я убежден, что вхождение в таможенный союз сенатом будет... - Ну, тогда не миновать конфликта! - Г-н Кеппен в сердцах стукнул своим кием об пол. Он выговорил "конфлихт", окончательно отбросив заботу о правильном произношении. - Будет конфлихт, как пить дать! Нет уж, покорнейше благодарим, господин сенатор! Это дело такое, что боже упаси! И он начал все с тем же пылом распространяться об арбитражных комиссиях, о благе государства, о вольных городах и присяге. Хорошо, что в эту минуту появился Жан-Жак Гофштеде! Он вошел рука об руку с пастором Вундерлихом - простодушные, жизнерадостные старики, воплощение иных, беззаботных времен. - Ну-с, друзья мои, - начал поэт, - у меня есть кое-что для вас... веселая шутка, стишок на французский манер. Слушайте! Он уселся поудобнее, напротив игроков, которые, опершись на свои кии, стояли возле бильярдов, вытащил листок бумаги из кармана, потеребил свой острый нос указательным пальцем с кольцом-печаткой и прочитал веселым, наивно-эпическим тоном: Саксонский маршал (14), будь ему судьей Амур, В карете золотой катался с Помпадур. При виде их сказал Фрелой, шутник безбожный: "Вот королевский меч, а вот к нему и ножны". Господин Кеппен замер, но мгновение спустя, позабыв про "конфлихт" и благо государства, присоединился к общему хохоту, повторенному сводами зала. Пастор Вундерлих отошел к окну и, судя по подергиванью его плеч, тоже от души смеялся. Они еще довольно долго пробыли в отдаленной бильярдной, ибо у Гофштеде оказалась в запасе не одна такая шутка. Г-н Кеппен расстегнул уже все пуговицы своего жилета и пребывал в наилучшем настроении, - здесь он чувствовал себя куда привольнее, чем в большой столовой. Каждый удар по шару он сопровождал веселыми прибаутками на нижненемецком диалекте и время от времени, так и светясь довольством, повторял: Саксонский маршал... Произнесенный его густым басом, этот стишок звучал еще забавнее. 9 Было уже довольно поздно, около одиннадцати, когда гости, вновь воссоединившиеся в ландшафтной, стали прощаться. Консульша, после того как все кавалеры поочередно приложились к ее руке, поднялась наверх в свои апартаменты, спеша узнать, как чувствует себя Христиан; надзор за горничными, убиравшими посуду, перешел к мамзель Юнгман, а мадам Антуанетта удалилась к себе в антресоли. Консул же пошел вниз с гостями, провожая их до самого выхода. Резкий ветер нагонял косой дождь, и старики Крегеры, закутанные в тяжелые меховые шубы, поспешили усесться в величественный экипаж, уже давно их дожидавшийся. Беспокойно мигали желтоватым светом масляные фонари, висевшие на протянутых через улицу толстых цепях, укрепленных на кронштейнах возле подъезда. На другой стороне улицы, круто спускающейся к реке, то там, то здесь из темноты выступали дома с нависавшими друг над другом этажами, с решетками и скамейками для сторожей. Между булыжников старой мостовой кое-где пробивалась мокрая трава. Свет фонарей не достигал Мариенкирхе, и она стояла окутанная дождем и мраком. - Merci, - сказал Лебрехт Крегер, пожимая руку консулу, стоявшему возле экипажа, - merci, Жан. Вечер был просто очарователен! - Дверцы с треском захлопнулись, и лошади тронули. Пастор Вундерлих и маклер Гретьенс, в свою очередь изъявив благодарность хозяину, отправились восвояси. Г-н Кеппен, в шинели с пышнейшей пелериной и в высоченном сером цилиндре, взял под руку свою дородную супругу и произнес густым басом: - Покойной ночи, Будденброк!.. Иди-ка уж, иди, а то простынешь! Благодарствуй, благодарствуй! Давно так вкусно не едал... Так, значит, красное мое по четыре марки тебе по вкусу, а? Покойной ночи!.. Чета Кеппенов вместе с консулом Крегером и его семейством направилась вниз к реке, тогда как сенатор Лангхальс, доктор Грабов и Жан-Жак Гофштеде двинулись в обратную сторону. Консул Будденброк, несмотря на то что холод уже начал пробирать его сквозь тонкое сукно сюртука, постоял еще немного у двери, засунув руки в карманы светлых брюк, и только когда шаги гостей замолкли на безлюдной, мокрой и тускло освещенной улице, обернулся и посмотрел на серый фасад своего нового дома. Взгляд его задержался на высеченной в камне старинной надписи: "Dominus providebit" ["Господь провидит" (лат.)]. Потом он, чуть наклонив голову, заботливо запер за собой тяжело хлопнувшую наружную дверь, закрыл на замок внутреннюю и неторопливо зашагал по гулким плитам нижних сеней. Кухарка с полным подносом тихонько звеневших бокалов сходила ему навстречу по лестнице. - Где хозяин, Трина? - спросил он. - В большой столовой, господин консул... - Лицо ее стало таким же красным, как и руки; она недавно приехала из деревни и смущалась от любого вопроса. Он поднялся наверх, и, когда проходил через погруженную во мрак ротонду, рука его непроизвольно потянулась к нагрудному карману, где хрустнула бумага. В углу столовой в одном из канделябров мерцали огарки, освещая уже пустой стол. Кисловатый запах тушеной капусты еще стоял в воздухе. Вдоль окон, заложив руки за спину, неторопливо прохаживался взад и вперед Иоганн Будденброк. 10 - Ну, сын мой Иоганн, как себя чувствуешь? - Старик остановился и протянул консулу руку, белую, коротковатую и все же изящную руку Будденброков. Его моложавая фигура отделилась от темно-красного фона занавесей, в тусклом и беспокойном свете догорающих свечей блеснули только пудреный парик и кружевное жабо. - Не очень устал? Я вот хожу здесь да слушаю ветер... Дрянь погода! А капитан Клоот уже вышел из Риги... - С божьей помощью все обойдется, отец! - А могу ли я положиться на божью помощь! Правда, вы с господом богом приятели... У консула отлегло от сердца, когда он увидел, что отец в наилучшем расположении духа. - Я, откровенно говоря, собирался не только пожелать вам доброй ночи, папа... - начал он. - Но уговор, не сердитесь на меня. Вот письмо, оно пришло еще сегодня утром, да я не хотел расстраивать вас в такой радостный день... - Мосье Готхольд, voila! [вот! (фр.)] - Старик притворился, будто его нисколько не волнует голубоватый конверт с сургучной печатью, который протягивал ему сын. - "Господину Иоганну Будденброку sen. [то есть senior! - старший (лат.)] в собственные руки"... Благовоспитанный человек твой единокровный братец, Жан! Ничего не скажешь! Насколько мне помнится, я не ответил на его второе письмо, а он уже мне и третье шлет. - Розовое лицо старика становилось все более и более мрачным; он сковырнул ногтем печать, быстро развернул тонкий листок, поворотился так, чтобы свет падал на бумагу, и энергично расправил ее ладонью. Даже в самом почерке этого письма виделись измена и мятеж, - ибо если у всех Будденброков строчки, бисерные и легкие, косо ложились на бумагу, то здесь буквы были высокими, резкими, с внезапными нажимами; многие слова были торопливо и жирно подчеркнуты. Консул отошел в сторону, к стене, где были расставлены стулья; он не сел - ведь его отец стоял, - но, нервным движением схватившись за спинку стула, стал наблюдать за стариком, который, склонив голову набок, насупил брови и, быстро-быстро шевеля губами, читал: "Отец! Я, надо думать, напрасно полагаю, что у вас достанет чувства справедливости понять, как я был _возмущен_, когда мое второе, столь _настоятельное_, письмо по поводу хорошо известного вам дела осталось без ответа; ответ (я умалчиваю о том, какого рода) последовал лишь на первое мое письмо. Не могу не сказать, что своим упорством вы только углубляете пропасть, по воле божьей легшую между нами, и это _грех_, за который вы в свое время _жестоко_ ответите перед престолом всевышнего. Весьма прискорбно, что с того дня и часа, как я, пусть против вашей воли, последовав влечению сердца, сочетался браком с нынешней моей супругой и вступил во владение розничным торговым предприятием, тем самым нанеся удар вашей _непомерной_ гордыне, - вы так жестоко и окончательно от меня отвернулись. Но то, как вы теперь обходитесь со мной, уже вопиет к небесам; и ежели вы решили, что вашего молчанья достаточно, чтобы заставить и меня замолчать, то вы _жесточайшим образом_ ошибаетесь. Стоимость вашего благоприобретенного дома на Менгштрассе равна ста тысячам марок; как мне стало известно, с вами на правах жильца проживает ваш сын от второго брака и компаньон _Иоганн_, который после вашей смерти станет единоличным хозяином не только фирмы, но и дома. С моей единокровной сестрой во Франкфурте и ее супругом вы выработали определенное соглашение, в которое я вмешиваться не собираюсь. Но мне, старшему сыну, вы, по злобе, _недостойной христианина_, наотрез отказываетесь уплатить какую бы то ни было компенсацию за неучастие во владении упомянутым домом. Я смолчал, когда при моем вступлении в брак и выделе вы уплатили мне сто тысяч марок и такую же сумму положили завещать мне. Я тогда даже толком не знал размеров вашего состояния. Теперь мне многое уяснилось, и поскольку у меня нет оснований считать себя лишенным наследства, то я и _предъявляю свои права_ на тридцать три тысячи триста тридцать пять марок, то есть на треть покупной стоимости дома. Не стану высказывать предположений относительно того, чьему _низкому_ и _коварному_ влиянию обязан я вашим обхождением, которое до сих пор вынужден был терпеть; но я _протестую_ против него с полным сознанием своей правоты _христианина_ и _делового человека_ и в последний раз заверяю вас, что если вы не решитесь удовлетворить мои справедливые притязания, то я больше не смогу уважать вас ни как _христианина_, ни как _отца_, ни, наконец, как _негоцианта_. Готхольд Будденброк". - Прости, пожалуйста, что мне приходится вторично вручать тебе эту мазню, - voila! - И Иоганн Будденброк гневным движением перебросил письмо сыну. Консул поймал бумагу, когда она затрепыхалась на уровне его колен, продолжая смятенным, печальным взором следить за тем, как отец ходит взад и вперед по комнате. Старик схватил длинную палку с гасильником на конце, которая стояла у окна, и быстрыми, сердитыми шажками засеменил в противоположный угол к канделябрам. - Assez! - говорят тебе. - N'en parlons plus! [Не будем об этом говорить! (фр.)] Точка! Спать пора! En avant! [Пошли! (фр.)] Огоньки свечей один за другим исчезали, чтобы не вспыхнуть больше, под металлическим колпачком гасильника. В столовой горели лишь только две свечи, когда старик опять обернулся к сыну, которого уже с трудом мог разглядеть в глубине комнаты. - En bien [итак (фр.)], что ты стоишь и молчишь? Ты в конце концов обязан говорить! - Что мне сказать, отец? Я в нерешительности... - Ты часто бываешь в нерешительности! - гневно выкрикнул старик, сам зная, что это замечание несправедливо, ибо сын и компаньон не раз превосходил его решительностью действий, направленных к их обоюдной выгоде. - "Низкое и коварное влияние", - продолжал консул. - Эту фразу нетрудно расшифровать... Вы не знаете, как это меня мучит, отец! И он еще попрекает вас нехристианским поведением! - Так, значит, эта галиматья запугала тебя, да? - Иоганн Будденброк направился к сыну, сердито волоча за собой гасильник. - Нехристианское поведение! Гм! А по-моему, это благочестивое стяжательство просто смешно. Что вы за народ такой, молодежь, а? Голова набита христианскими и фантастическими бреднями и... идеализмом! Мы, старики, бездушные насмешники... А тут еще Июльская монархия и практические идеалы... Конечно, лучше писать старику отцу глупости и грубости, чем отказаться от нескольких тысяч талеров!.. А как деловой человек он, видите ли, презирает меня! Хорошо же! Но я как деловой человек знаю, что такое faux frais! [непроизводительные расходы (фр.)] Faux frais! - повторил он, и по-парижски произнесенное "р" грозно пророкотало в полутьме комнаты. - Этот экзальтированный негодяй, мой сынок, не станет мне преданнее оттого, что я смирюсь и уступлю... - Дорогой отец, ну что мне сказать вам на это? Я не хочу, чтобы он оказался прав, говоря о "влиянии". Как участник в деле я являюсь лицом заинтересованным и именно поэтому не смею настаивать, чтобы вы изменили свое решение, ведь я не менее добрый христианин, чем Готхольд, хотя... - Хотя?.. По моему разумению, тебе следовало бы продолжить это "хотя", Жан. Как, собственно, обстоит дело? Когда он воспылал страстью к этой своей мамзель Штювинг и стал устраивать мне сцену за сценой, а потом, вопреки моему решительному запрещению, все же совершил этот мезальянс, я написал ему: "Mon tres cher fils [любезный сын (фр.)], ты женишься на лавке, точка! Я тебя не лишаю наследства, так как не собираюсь устраивать spectacle, но дружбе нашей конец. Бери свои сто тысяч в качестве приданого, вторые сто тысяч я откажу тебе по завещанию - и баста! Ты выделен и больше ни на один шиллинг не рассчитывай". Тогда он смолчал. А теперь ему-то какое дело, что мы провели несколько удачных операций и что ты и твоя сестра получите куда больше денег, а из предназначенного вам капитала куплен дом? - Если бы вы захотели понять, отец, перед какой дилеммой я стою! Из соображений нашего семейного блага мне следовало бы посоветовать вам уступить... Но... Консул тихонько вздохнул, по-прежнему не выпуская из рук спинки стула. Иоганн Будденброк, опираясь на гасильник, пристально вглядывался в тревожный полумрак, стараясь уловить выражение лица сына. Предпоследняя свеча догорела и потухла; только один огарок еще мерцал в глубине комнаты. На шпалерах то там, то здесь выступала светлая фигура со спокойной улыбкой на устах и вновь исчезала. - Отец, эти отношения с Готхольдом гнетут меня! - негромко сказал консул. - Вздор, Жан! Сантименты! Что тебя гнетет? - Отец, нам сегодня было так хорошо всем вместе, это был наш праздник, мы были горды и счастливы сознанием, что многое сделано нами, многое достигнуто. Благодаря нашим общим усилиям наша фирма, наша семья получили признание самых широких кругов, нас уважают... Но, отец, эта злобная вражда с братом, с вашим старшим сыном... Нельзя допустить, чтобы невидимая трещина расколола здание, с божьей помощью воздвигнутое нами... В семье все должны стоять друг за друга, отец, иначе беда постучится в двери. - Все это бредни, Жан, вздор! Упрямый мальчишка. Наступило молчание; последний огонек горел все более тускло. - Что ты делаешь, Жан? - спросил Иоганн Будденброк. - Я тебя больше не вижу. - Считаю, - коротко отвечал консул. Свеча вспыхнула, и стало видно, как он, выпрямившись, внимательно и пристально, с выражением, в тот вечер ни разу еще не появлявшимся на его лице, смотрел на пляшущий огонек. - С одной стороны, вы даете тридцать три тысячи триста тридцать пять марок Готхольду и пятнадцать тысяч сестре во Франкфурте, в сумме это составит сорок восемь тысяч триста тридцать пять марок. С другой - вы ограничиваетесь тем, что отсылаете двадцать пять тысяч во Франкфурт, и фирма таким образом выгадывает двадцать три тысячи триста тридцать пять. Но это еще не все. Предположим, что Готхольду выплачивается требуемое им возмещение. Это будет нарушением принципа, будет значить, что он был не окончательно выделен, - и тогда после вашей смерти он вправе претендовать на наследство, равное моему и моей сестры; иными словами: фирма должна будет поступиться сотнями тысяч, на что она пойти не может, на что не могу пойти я, в будущем ее единоличный владелец... Нет, папа, - заключил он, делая энергичный жест рукой и еще больше выпрямляясь, - я советую вам не уступать! - Ну и отлично. Точка! N'en parlons plus! En avant! Спать! Последний огонек задохся под металлическим колпачком. Отец и сын в полнейшей темноте вышли в ротонду и уже на лестнице пожали друг другу руки. - Покойной ночи, Жан... Голову выше! А? Все эти неприятности... Встретимся утром, за завтраком! Консул поднялся к себе наверх, старик ощупью, держась за перила, отправился на антресоли. И большой, крепко запертый дом погрузился во мрак и молчанье. Гордыня, надежды и опасения отошли на покой, а за стенами, на пустынных улицах, лил дождь, и осенний ветер завывал над островерхими крышами. ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 Два с половиною года спустя, в середине апреля, когда весна не по времени была уже в полном разгаре, свершилось одно событие, заставившее старого Иоганна Будденброка то и дело напевать от радости, а его сына растрогаться до глубины души. Воскресным утром, в девять часов, консул сидел у окна в маленькой столовой за громоздким коричневым секретером, выпуклая крышка которого благодаря хитроумному механизму была вдвинута внутрь. Перед ним лежал толстый кожаный бювар, набитый бумагами; но он, склонившись над золотообрезной тетрадью в тисненом переплете, усердно что-то вписывал в нее своим тонким, бисерным, торопливым почерком, отрываясь лишь затем, чтобы обмакнуть гусиное перо в массивную металлическую чернильницу. Оба окна были раскрыты настежь, и из сада, где солнце ласково пригревало первые почки и какие-то две пичужки дерзко перекликались меж собою, веял свежий, чуть пряный весенний ветерок, временами мягко и неслышно шевеливший гардины. На белую скатерть с еще не сметенными хлебными крошками ложились ослепительные лучи солнца, и веселые зайчики суетливо прыгали на позолоте высоких чашек... Ведущие в спальню двери стояли распахнутыми, и оттуда чуть слышно доносился голос Иоганна Будденброка, мурлыкавшего себе под нос смешную старинную песенку: Он предостойный человек С галантерейным глянцем, Он варит суп, растит детей И пахнет померанцем. Он тихонько раскачивал колыбельку с зелеными шелковыми занавесочками, почти вплотную придвинутую к высокой кровати под пологом, на которой лежала консульша. И она, и ее супруг, желая избежать излишней суеты, перебрались на время сюда, вниз, а отец и мадам Антуанетта, которая в фартуке поверх полосатого платья и в кружевном чепце на тугих, толстых буклях, сейчас хлопотала у стола, заваленного кусками полотна и фланели, устроили себе спальню в третьей комнате антресолей. Консул Будденброк почти не оглядывался на раскрытые двери, до такой степени он был погружен в свое занятие. С его лица не сходило серьезное, почти страдальческое, но в то же время и умиленное выражение. Рот консула был полуоткрыт, на глаза время от времени набегали слезы. Он писал: "Сегодня, 14 апреля 1838 года, утром в шесть часов, моя возлюбленная супруга Элизабет, урожденная Крегер, с господнего соизволения благополучно разрешилась дочкой, которая при святом крещении будет наречена Кларой. Милостив был к ней господь, хотя доктор Грабов и признал, что роды наступили несколько преждевременно, да и до того не все с ней обстояло благополучно; страдания, которые претерпела бедная Бетси, были жестоки. Господи боже наш! Ты один помогаешь нам во всех бедах и злоключениях и внятно возвещаешь волю свою, дабы мы, убоявшись тебя, покорились повелениям и заветам твоим! Господи боже наш, блюди и паси нас в этой земной юдоли..." Перо его торопливо, безостановочно, ровне выводило строчки, взывавшие к богу, лишь изредка запинаясь, чтобы сделать кудрявый купеческий росчерк. Двумя страничками ниже он начертал: "Я выписал на имя своей новорожденной дочери полис на сто пятьдесят талеров. Веди ее по пути своему, господи! Даруй ей чистое сердце, дабы она, когда пробьет ее час, вступила в обитель вечного блаженства! Знаю, сколь трудно всем сердцем веровать, что сладчайший Иисус есть достояние наше, ибо немощно земное, ничтожное сердце наше..." Исписав еще три страницы, консул поставил: "Аминь", но его перо, чуть поскрипывая, еще долго продолжало скользить по бумаге. Оно писало о благодатном источнике, освежающем усталого путника, о кровоточащих ранах божественного искупителя, о пути узком и пути широком, о великом милосердии господа бога. Не будем скрывать, что порой консул уже испытывал потребность остановиться, отложить перо, войти в спальню к жене или отправиться в контору. Но как же? Неужто так скоро утомила его беседа с творцом и вседержителем? Не святотатственно ли уже сейчас прекратить ее? Нет, нет, и нет, он не остановится! И, дабы покарать себя за нечестивые помыслы, консул еще долго цитировал длинные куски из Священного писания, выписывал молитвы за здравие и благоденствие своих родителей, за жену и детей, за себя самого, а также за своего брата Готхольда и, наконец, начертав последнее библейское изречение и поставив троекратное "аминь", насыпал золотистого песку на бумагу, с облегчением вздохнул и откинулся на спинку кресла. Заложив ногу за ногу, он неторопливо полистал в тетради, перечитывая записанные его собственной рукой события и размышления, и еще раз возблагодарил господа, что своей десницею отвел все опасности, когда-либо грозившие ему, консулу Будденброку. В младенчестве он болел оспой так сильно, что его уже считали не жильцом на этом свете, - и все же выздоровел. Однажды, еще ребенком, он наблюдал, как на их улице готовились к чьей-то свадьбе и варили пиво (по старому обычаю, свадебное пиво должно было быть домашней варки); для этой цели у наружных дверей был установлен громадный котел. И вот эта махина опрокинулась, с шумом покатилась и со страшной силой ударила его дном; сбежавшиеся соседи вшестером едва-едва подняли котел. Голова мальчика была поранена, кровь лилась ручьями. Его снесли в соседнюю лавку и, поскольку жизнь еще теплилась в нем, послали за врачом и хирургом. Отца уговаривали покориться воле божьей: сын не останется в живых... Но всеблагой господь направил руку врача, и вскоре мальчик был здоров, как прежде. Заново пережив в душе это происшествие, консул взял перо и написал под своим последним "аминь": "Вечно буду возносить хвалу тебе, господи!" В другой раз, когда он еще совсем молодым человеком приехал в Берген, господь спас его от погибели в море. "Во время путины, - гласила запись, - когда рыбачьи суда прибыли с севера, нам пришлось немало поработать, чтобы, пробившись сквозь чащу судов, пришвартоваться к своему причалу. Я стоял на самом борту трешкота, упершись ногами в дубовую уключину, а спиной в борт соседнего рыбачьего судна, и старался подвести свой трешкот как можно ближе к причалу. На мою беду, уключина сломалась, и я головою вниз полетел в воду. Мне удалось вынырнуть, но - увы! - никто не мог схватить меня; с величайшим трудом я всплыл вторично, но тут на меня надвинулся трешкот. На нем было достаточно людей, желавших меня спасти, но они должны были сперва оттолкнуться, дабы трешкот или одно из соседних суденышек не потопили меня. Надо думать, все их усилия остались бы тщетными, если бы на одном баркасе сам собою не оборвался канат, отчего трешкот подался в сторону, - и я, господним соизволением, оказался на свободном пространстве! В третий раз мне уже не удалось вынырнуть на поверхность, над водою мелькнули только мои волосы, но так как все уже склонились над бортом, то кто-то схватил меня за вихор, я же уцепился за руку своего спасителя. Тут этот человек, потеряв равновесие, поднял такой вой и крик, что другие бросились к нему на помощь и ухватили его за ноги, - теперь ему уже не грозила опасность свалиться в воду. Я тоже крепко держался за него, хотя он и укусил мне руку. Таким-то образом я и спасся..." Засим следовала длинная благодарственная молитва, которую консул перечитал увлажненными глазами. "Я мог бы сказать о многом, - стояло в другом месте, - если бы хотел говорить о своих страстях, однако..." Эти страницы он счел за благо перевернуть и принялся читать отдельные записи, относящиеся к его женитьбе и к первой поре отцовства. По чести говоря, брак консула не мог быть назван браком по любви. Однажды старый Будденброк, похлопав сына по плечу, рекомендовал ему обратить внимание на дочь богача Крегера - она могла бы принести фирме большое приданое; консул охотно пошел навстречу желаниям отца и с тех пор почитал свою жену как богоданную подругу жизни... Со второй женитьбой отца дело, в сущности, обстояло не иначе. Он предостойный человек С галантерейным глянцем... - доносился из спальни голос старика Будденброка. Его-то, к сожалению, очень мало интересовали все эти старые записи и бумаги. Он жил только настоящим и не вникал в прошлое семьи, хотя в былое время тоже заносил кое-что в эту золотообрезную тетрадь своим затейливым почерком; эти записи касались главным образом его первого брака. Консул перевернул листки, более грубые и плотные, чем те, которые он сам подшил в тетрадь, и уже начинавшие покрываться желтизной... Да, Иоганн Будденброк-старший был, видимо, трогательно влюблен в первую свою жену, дочь бременского купца; похоже, что тот единственный быстролетный год, который ему суждено было прожить с нею, был счастливейшим в его жизни. "L'annee le plus hereuse de та vie" [самый счастливый год в моей жизни (фр.)], - вписал он однажды и подчеркнул эти слова волнистой линией, не убоявшись, что они попадутся на глаза мадам Антуанетте. А потом явился на свет Готхольд, и Жозефина заплатила жизнью за этого ребенка. Странные заметки о первенце Иоганна Будденброка хранила пожелтевшая бумага. Отец яро и горько ненавидел это новое существо с той самой минуты, как его энергичные движения начали причинять ужасающую боль матери, ненавидел за то, что, когда сын явился на свет, здоровый и жизнеспособный, она, откинув на подушки бескровное лицо, отошла в вечность, - и так никогда и не простил непрошеному пришельцу убийства матери. Консул отказывался это понять. "Она умерла, - думал он, - выполнив высокое назначение женщины, и я бы перенес любовь к ней на существо, которому она подарила жизнь, которое она оставила мне, отходя в лучший мир... Но отец всегда видел в своем старшем сыне только дерзкого разрушителя своего счастья. Позднее он сочетался браком с Антуанеттой Дюшан из богатой и уважаемой гамбургской семьи, и они долгие годы шли одним путем, неизменно почтительные и внимательные друг к другу". Консул еще полистал тетрадь. Прочитал на последних страницах краткие записи о собственных детях, о кори у Тома, о желтухе у Антонии, о том, как Христиан перенес ветряную оспу; пробежал глазами свои заметки о путешествиях вместе с женой в Париж, Швейцарию и Мариенбад и снова вернулся к началу тетради, где жесткие, как пергамент, местами надорванные и пожелтевшие страницы хранили выцветшие размашистые каракули, нацарапанные его дедом Будденброком, тоже Иоганном. Эти записи начинались с пространной генеалогии, с перечисления прямых предков. В XVI столетии, значилось здесь, некий Будденброк - первый, к кому можно было возвести их род, - жительствовал в Пархиме (15), а сын его сделался ратсгерром в Грабау. Один из последующих Будденброков, портной и старшина портновского цеха, женился в Ростоке, "жил в отличном достатке" (эти слова были подчеркнуты) и наплодил кучу детей, живых и мертвых, как судил господь... Далее рассказывалось о том, как другой Будденброк, уже звавшийся Иоганном, занялся торговлей там же в Ростоке, и, наконец, как много лет спустя прибыл сюда дед консула и учредил хлеботорговую фирму. Об этом предке все уже было известно. Здесь были точно обозначены даты: когда у него была ветряная и когда настоящая оспа, когда он свалился с потолка сушилки и остался жив, хотя, падая, мог наткнуться на балки, и когда с ним случилась буйная горячка. К этим своим заметкам он приобщил ряд наставлений потомству, из которых прежде всего бросалось в глаза одно, тщательно выписанное высокими готическими буквами и обведенное рамкой: "Сын мой, с охотой приступай к дневным делам своим, но берись лишь за такие, что ночью не потревожат твоего покоя". Далее обстоятельно рассказывалось о принадлежащей ему старинной Библии виттенбергской печати (16), которая должна перейти к его первенцу, а от того в свою очередь - к старшему сыну. Консул Будденброк поближе придвинул к себе бювар, чтобы вынуть и еще раз перечитать кое-какие бумаги. Здесь лежали старые-престарые, желтые, полуистлевшие письма, которые заботливые матери слали своим работавшим на чужбине сыновьям, с пометками последних: "Благополучно прибыло и принято к сердцу". Грамоты с гербом и печатями вольного ганзейского города (17) о даровании гражданских прав, полисы, поздравительные стихи, приглашения в восприемники. Были здесь и трогательные деловые письма из Стокгольма или Амстердама, писанные сыном "отцу и компаньону", в которых наряду с утешительными вестями о ценах на пшеницу стояли просьбы "незамедлительно передать привет жене и детям"... Был и дорожный дневник самого консула, повествующий о его поездке в Англию и Брабант, - тетрадь в переплете, с медными украшениями - видами Эдинбургского замка (18) и Сенного рынка. Здесь же хранились и печальные документы - злобные письма Готхольда к отцу, и наконец - в качестве радостного финала - стихотворное поздравление Жан-Жака Гофштеде с новосельем... Тут послышался тоненький торопливый звон. В церковную башню на выцветшей картине, что висела над секретером и изображала рыночную площадь, были вставлены настоящие часы, которые и прозвонили десять. Консул закрыл бювар, бережно вложил его в потайной ящик и пошел в спальню к жене. Стены этой комнаты были обиты темной материей в крупных цветах; из нее же были сделаны занавески и полог над кроватью роженицы. Казалось, что миром и отдохновением от недавно пережитого страха и мук веял самый воздух этой комнаты, слегка нагретый печью и пропитанный смешанным запахом одеколона и лекарств. Сквозь закрытые шторы едва пробивался свет. Старый Будденброк и мадам Антуанетта стояли, склонившись над колыбелью, погруженные в созерцание спящего ребенка. Консульша в изящном кружевном матине, с тщательно расчесанными рыжеватыми волосами, еще бледная, но радостно улыбающаяся, протянула мужу свою прекрасную руку, на которой, даже сейчас, тихонько зазвенели золотые браслеты. При этом она, по привычке, вывернула ее ладонью вверх, что должно было сообщить этому жесту особую сердечность. - Ну, как ты себя чувствуешь, Бетси? - Отлично, отлично, мой милый Жан. Не выпуская ее руки из своей, он, как и старики, только с другой стороны, склонился над ребенком, часто-часто посапывавшим, и с минуту вдыхал исходивший от него теплый и трогательный запах. - Да будет над тобою милость господня, - тихонько произнес он, целуя лобик крохотного создания, чьи желтые морщинистые пальчики до ужаса напоминали куриные лапки. - Она насосалась, - сказала мадам Антуанетта, - и сразу потяжелела... - Хотите - верьте, хотите - нет, а она очень похожа на Нетту. - Иоганн Будденброк сегодня весь светился счастьем и гордостью. - У нее огненно-черные глаза, черт меня побери! Мадам Будденброк из скромности запротестовала: - Ах, о каком сходстве можно сейчас говорить!.. Ты собираешься в церковь, Жан? - Да, уже пробило десять, значит - пора. Я только жду детей... Тут как раз послышались их голоса. Дети шумели на лестнице самым неподобающим образом; Клотильда шикала на них. Но вошли они в своих меховых шубках, - ведь в Мариенкирхе было еще по-зимнему холодно, - тихо и осторожно: во-первых, чтобы не побеспокоить маленькую сестренку, главное же потому, что перед богослужением полагалось сосредоточиться. Лица у всех были красные и возбужденные. Сегодня праздник так праздник! Аист - верно, очень крупный и сильный аист! - кроме сестренки, принес еще целую кучу всякого добра: новый ранец из тюленьей кожи для Томаса, большую куклу с настоящими волосами - просто диво! - для Антонии, книгу с пестрыми картинками для примерной девочки Клотильды, - впрочем, она, молчаливая и благодарная, занялась почти исключительно кулечками со сластями, тоже принесенными аистом, - а для Христиана кукольный театр со всеми атрибутами - с султаном, чертом и смертью... Они поцеловали мать, получили дозволение еще раз заглянуть за зеленую шелковую занавеску и вслед за отцом, который тем временем облекся в крылатку и взял в руки молитвенник, молча и чинно отправились в церковь, преследуемые пронзительным криком вдруг проснувшегося нового члена семьи Будденброков. 2 На лето уже в мае или в начале июня Тони Будденброк всегда перебиралась к деду и бабке за Городские ворота, и, надо сказать, с превеликой радостью. Хорошо жилось там среди природы, в роскошно обставленном загородном доме с многочисленными службами, пристройками, конюшнями; огромный фруктовый сад, огороды и цветники крегеровского владения спускались до самой Травы. Старики жили на широкую ногу. Между этим щегольским богатством и несколько тяжеловатым благосостоянием в родительском доме существовало заметное различие. Здесь все выглядело куда более роскошным, и это производило немалое впечатление на юную мадемуазель Будденброк. О работе по дому, а тем более на кухне здесь не было и речи, тогда как на Менгштрассе, хотя дедушка и мама не придавали этому особого значения, бабушка и отец, напротив, нередко заставляли Тони вытирать пыль, ставя ей в пример покорную, набожную и трудолюбивую кузину Тильду. Аристократические наклонности материнской семьи невольно пробуждались в юной девице, когда она, лежа в качалке, отдавала приказания горничной или лакею. Кроме них, в услужении у стариков состояли еще кучер и две служанки. Что ни говори, а приятно утром проснуться в просторной спальне, обитой светлым штофом, и тут же ощутить под рукой атлас тяжелого стеганого одеяла; очень недурно также, когда к первому завтраку в так называемой "балконной", куда сквозь растворенную в сад стеклянную дверь проникает свежий утренний воздух, тебе подают не кофе и не чай, а шоколад, - да, да, каждый день праздничный шоколад! И к нему большой кусок сладкого пирога. Правда, этот завтрак Тони - за исключением воскресных дней - поедала в одиночестве, так как старики Крегеры спускались вниз многим позднее. Дожевав свой пирог, она хватала ранец, сбегала вниз с террасы и шла по заботливо ухоженному саду, окружавшему дом. Она была очень мила, эта маленькая Тони Будденброк. Из-под ее соломенной шляпы выбивались густые кудрявые волосы, белокурые, но с каждым годом принимавшие все более пепельный оттенок; чуть выдававшаяся вперед верхняя губка придавала задорное выражение ее свежему личику с серо-голубыми веселыми глазами; эта хорошенькая головка венчала изящную маленькую фигурку, упруго и уверенно, хотя и чуть-чуть в раскачку, ступавшую тонкими ножками в белоснежных чулках. Многие горожане знали и весело приветствовали дочку консула Будденброка, когда она из ворот сада выходила в Каштановую аллею. Какая-нибудь торговка овощами в большой соломенной шляпе, подвязанной зелеными лентами, восседая в своей деревенской повозке, приветливо кричала ей: "С добрым утром, барышня", а дюжий грузчик Маттисен, в черной куртке, в широких штанах и в башмаках с пряжками, из почтительности даже снимал перед нею свой шершавый цилиндр... Здесь Тони останавливалась, поджидая Юльхен Хагенштрем, с которой они обычно вместе отправлялись в школу. У Юльхен были немного слишком высокие плечи и большие блестящие черные глаза; она жила рядом с Крегерами на вилле, сплошь увитой диким виноградом. Ее отец, г-н Хагенштрем, семья которого лишь недавно обосновалась в этом городе, женился на молодой особе из Франкфурта, с очень густыми черными волосами и огромными бриллиантами в ушах, каких не было ни у одной из местных дам; в девичестве ее фамилия была Землингер. Г-н Хагенштрем, компаньон экспортной конторы "Штрунк и Хагенштрем", выказывал много усердия и честолюбия, участвуя в обсуждении общегородских дел, но более строгие блюстители традиций, как-то: Меллендорфы, Ланхгальсы и Будденброки, несколько чуждались его из-за этой женитьбы; да и вообще его недолюбливали, несмотря на то, что он был деятельным членом всевозможных комитетов, коллегий и правлений. Хагенштрем словно задался целью по любому поводу спорить с представителями старинных домов; он хитроумно опровергал их мнения, противопоставляя таковым свои, якобы более передовые, и всячески стремился доказать, что он человек деловой и для города незаменимый. Консул Будденброк говорил о нем: "Хинрих Хагенштрем только и знает, что пакостить нам... Мне лично он просто проходу не дает... Сегодня он устроил спектакль на заседании главного благотворительного комитета, а несколько дней назад - в финансовом департаменте..." Иоганн Будденброк-старший добавлял: "Пакостник, каких свет не видывал..." Как-то раз консул и его отец вернулись домой к обеду злые и расстроенные. Что случилось? Ах, ничего особенного. Просто мимо носа прошла поставка большой партии ржи в Голландию - ее перехватили "Штрунк и Хагенштрем". Ну и лиса же, этот Хинрих Хагенштрем!.. Тони достаточно часто слышала такие разговоры, чтобы не питать к Юльхен Хагенштрем особенно нежных чувств. Они ходили в школу вместе, потому что им было по пути, но при этом всячески старались досадить друг другу. - У моего папы тысяча талеров, - говорила Юльхен, воображая, что беспардонно лжет. - А у твоего? Тони отмалчивалась, изнемогая от зависти и унижения. А потом замечала спокойно и как бы мимоходом: - Ах, до чего вкусный был сегодня шоколад... А что ты пьешь за завтраком, Юльхен? - Да, пока я не забыла, - отвечала Юльхен, - скушай-ка яблочко, у меня много с собой. Много-то много, а тебе не дам ни одного, - заключала она, поджимая губы, и ее черные глаза становились влажными от удовольствия. Иногда с ними вместе шел в школу брат Юльхен, Герман, постарше ее года на два или на три. У нее был и второй брат, Мориц, но тот из-за слабого здоровья учился дома. У Германа были белокурые волосы и слегка приплюснутый к верхней губе нос. Кроме того, он беспрестанно чмокал губами, так как дышал только через рот. - Вздор, - заявлял он, - у папы куда больше тысячи! Но самое интересное в нем было то, что он брал с собою в школу на завтрак не хлеб, а плюшку: мягкую сдобную булочку овальной формы с коринками, на которую он клал еще кусок языковой колбасы или гусиной грудки. Такой уж у него был вкус! Тони Будденброк никогда ничего подобного не видывала. Сладкая плюшка с гусиной грудкой - да ведь это должно быть превкусно! И когда он однажды позволил ей заглянуть в свою жестянку с завтраком, она призналась, что очень хотела бы попробовать кусочек. Герман сказал: - От своего я урвать не могу, но завтра я захвачу и для тебя такой бутерброд, если ты дашь мне кое-что взамен. На следующее утро Тони прождала в аллее целых пять минут, Юльхен все не шла. Она постояла еще с минуту, и вот появился Герман, один, без сестры; он раскачивал висевшую на ремне жестянку с завтраком и тихонько чмокал губами. - Ну, - сказал он, - вот тебе плюшка с гусиной грудкой; я постарался выбрать без жиру, одно мясо... Что ты мне за это дашь? - А что тебе надо? - осведомилась Тони. - Хочешь шиллинг? Они стояли посередине аллеи. - Шиллинг? - повторил Герман; потом проглотил слюну и объявил: - Нет, я хочу совсем другого. - Чего же? - спросила Тони. Она уже готова была отдать что угодно за лакомый кусочек. - Поцелуя! - крикнул Герман Хагенштрем, облапил Тони и стал целовать куда попало, так, впрочем, и не коснувшись ее лица, ибо она с необыкновенной увертливостью откинула голову назад, уперлась левой рукой, в которой держала сумку с книгами, ему в грудь, а правой три или четыре раза изо всей силы ударила его по физиономии. Он пошатнулся и отступил, но в то же мгновение из-за какого-то дерева, словно черный дьяволенок, выскочила сестричка Юльхен, шипя от злости, бросилась на Тони, сорвала с нее шляпу и отчаянно исцарапала ей щеки. После этого происшествия они уже никогда не ходили в школу вместе. Впрочем, Тони отказала юному Хагенштрему в поцелуе отнюдь не из робости. Она была довольно резвым созданием и доставляла своими шалостями немало огорчений родителям, в особенности консулу. Тони обладала сметливым умом и быстро усваивала всю школьную премудрость, но поведение ее было настолько неудовлетворительно, что в конце концов начальница школы, некая фрейлейн Агата Фермерен, потея от застенчивости, явилась на Менгштрассе и весьма учтиво посоветовала г-же Элизабет Будденброк сделать дочери серьезное внушение, ибо та, несмотря на многократные увещевания, снова была уличена в неблаговидном поведении, да еще вдобавок вне стен школы, на улице. Не беда, конечно, что Тони знала решительно всю округу и решительно со всеми вступала в разговор: консул, не терпевший гордыни, даже сочувствовал этому, как проявлению простодушия и любви к ближнему. Она толкалась вместе с Томасом в амбарах на берегу Травы среди лежавших на земле груд пшеницы и ржи, болтала с рабочими и писцами, сидевшими в маленьких темных конторах с оконцами на уровне земли, помогала грузчикам подымать мешки с пшеницей. Она знала всех мясников, проходивших по Брейтенштрассе в белых фартуках, с лотками на голове; подсаживалась к молочницам, приезжавшим из деревень в повозках, уставленных жестяными жбанами; заговаривала с седоволосыми ювелирами, которые сидели в маленьких деревянных будках, приютившихся под сводами рынка; дружила со всеми торговками рыбой, фруктами, зеленью, так же как с рассыльными, меланхолически жевавшими табак на перекрестках. Хорошо, пускай! Но чем, например, виноват бледный безбородый, грустно улыбающийся человек неопределенного возраста, который по утрам выходит на Брейтенштрассе подышать чистым воздухом, что всякий внезапный и резкий окрик вроде "эй" или "о-го-го!" заставляет его дрыгать ногой? И все же Тони, едва завидев его, всякий раз кричала: "Эй!" Или что хорошего неизменно преследовать маленькую, худенькую, большеголовую женщину, при любой погоде держащую над собой громадный дырявый зонтик, кличками "Мадам Зонт" или "Шампиньон"? Еще того хуже, пожалуй, являться с двумя или тремя столь же озорными подругами к домику старушки, торгующей тряпочными куклами в узеньком закоулке близ Иоганнесштрассе, у которой и правда, были на редкость красные глаза, изо всей силы дергать колокольчик, с притворной учтивостью спрашивать у отворившей дверь старушки, здесь ли проживают господин и госпожа Плевок, и затем с гиканьем улепетывать. Тем не менее Тони Будденброк все это проделывала, и проделывала, надо думать, с чистой совестью. Ибо если очередная ее жертва пыталась угрожать ей, то надо было видеть, как Тони отступала на шаг назад, закидывала хорошенькую головку, оттопыривала верхнюю губку и полувозмущенно, полунасмешливо произносила: "Пфф!" - точно желая сказать: "Попробуй только мне что-нибудь сделать. Или ты не знаешь, что я дочь консула Будденброка?" Так расхаживала она по городу, словно маленькая королева, знающая за собою право быть то доброй, то жестокой, в зависимости от прихоти или расположения духа. 3 Жан-Жак Гофштеде высказал в свое время достаточно меткое суждение о сыновьях консула. Томас, с самого рождения предназначенный к тому, чтобы стать коммерсантом, а в будущем владельцем фирмы, и потому посещавший реальное отделение школы в старом здании с готическими сводами, был умный, подвижный и смышленый мальчик, что, впрочем, не мешало ему от души веселиться, когда Христиан, учившийся в гимназии, не менее способный, но недостаточно серьезный, с невероятным комизмом передразнивал своих учителей, и в первую очередь бравого Марцеллуса Штенгеля, преподававшего пение, рисование и прочие занимательные предметы. Господин Штенгель, у которого из жилетного кармана всегда высовывалось не менее полдюжины великолепно отточенных карандашей, носивший ярко-рыжий парик, долгополый светло-коричневый сюртук и такие высокие воротнички, что их концы торчали почти вровень с висками, был заядлый остряк и большой охотник до философских разграничений, вроде: "Тебе надо провести линию, дитя мое, а ты что делаешь? Ты проводишь черту!" Он выговаривал не "линия", а "линья". Нерадивому ученику он объявлял: "Ты будешь сидеть в пятом классе не положенный срок, а бессрочно" (звучало это как "шрок" и "бешшрочно"). Больше всего он любил на уроке пения заставлять мальчиков разучивать известную песню "Зеленый лес", причем некоторым из учеников приказывал выходить в коридор и, когда хор запевал: Мы весело бродим полями, лесами... тихо-тихо повторять последнее слово, изображая эхо. Если эта обязанность возлагалась на Христиана, его кузена Юргена Крегера или приятеля Андреаса Гизеке, сына городского брандмайора, то они, вместо того чтобы изображать сладкоголосое эхо, скатывали по лестнице ящик из-под угля, за что и должны были оставаться после уроков на квартире г-на Штенгеля. Впрочем, там они чувствовали себя совсем неплохо. Г-н Штенгель, успевавший за это время все позабыть, приказывал своей домоправительнице подать ученикам Будденброку, Крегеру и Гизеке по чашке кофе "на брата" и вскоре отпускал молодых людей восвояси... И в самом деле, ученые мужи, просвещавшие юношество в стенах старой, некогда монастырской, школы, под мягким руководством добродушного, вечно нюхавшего табак старика директора, были люди безобидные и незлобивые, все, как один, полагавшие, что наука и веселье отнюдь не исключают друг друга, и старавшиеся внести в свое дело снисходительную благожелательность. В средних классах преподавал латынь некий долговязый господин с русыми бакенбардами и живыми блестящими глазами, по фамилии Пастор, ранее и вправду бывший пастором, который не переставал радоваться совпадению своей фамилии со своим духовным званием и устанавливать, что латинское слово "pastor" означает: "пастырь", "пастух". Любимым его изречением было: "Безгранично ограниченный", и никто так никогда и не узнал, говорилось ли это в шутку или всерьез. Развлекал он учеников и своим виртуозным умением втягивать губы в рот и вновь выпускать их с таким треском, словно выскочила пробка из бутылки с шампанским. Он любил также, большими шагами расхаживая по классу, с невероятной живостью описывать тому или другому ученику его будущее, с целью расшевелить воображение мальчиков. Но тут же становился серьезен и переходил к работе, то есть приказывал им читать стихи - вернее, ловко облеченные им в стихотворную форму правила затруднительных грамматических построений и речевых оборотов, которые он сам "декламировал" с несказанной торжественностью, отчеканивая ритм и рифмы... Юность Тома и Христиана... Ничего примечательного о ней не расскажешь. В ту пору дом Будденброков был озарен солнечным светом, и дела в конторе и ее отделениях шли как по маслу. Правда, иногда все же случались грозы или досадные происшествия, вроде следующего. Господин Штут, портной с Глокенгиссерштрассе, супруга которого промышляла скупкой старой одежды и потому вращалась в высших кругах, г-н Штут, чье округлое брюхо, обтянутое шерстяной фуфайкой, мощно выпирало из панталон, сшил за семьдесят марок два костюма для молодых Будденброков, но, по желанию обоих, согласился поставить в счет восемьдесят и вручить им разницу чистоганом, - дельце пусть не совсем чистое, но не такое уж из ряда вон выходящее. Беда заключалась в том, что какими-то неисповедимыми путями все это выплыло наружу, так что г-ну Штуту пришлось облачиться в черный сюртук поверх шерстяной фуфайки и предстать перед консулом Будденброком, который в его присутствии учинил строжайший допрос Тому и Христиану. Г-н Штут, стоявший подле кресла консула, широко расставив ноги и почтительно склонив голову, заверил последнего, что "раз уж такое вышло дело", он рад будет получить и семьдесят марок, - "ничего не попишешь, коли так повернулось...". Консул был в негодовании от этой выходки сыновей. Впрочем, по зрелом размышлении он решил впредь выдавать им больше карманных денег, ибо сказано: "Не введи нас во искушение". На Томаса Будденброка явно приходилось возлагать больше надежд, чем на его брата. У Томаса был характер ровный, ум живой и сметливый. Христиан, напротив, отличался неуравновешенностью, был порой нелепо дурашлив и мог вдруг невероятнейшим образом напугать всю семью... Сидят, бывало, все за столом, приятно беседуя; на десерт поданы фрукты. Христиан кладет надкусанный персик обратно на тарелку, лицо его бледнеет, круглые, глубоко посаженные глаза расширяются. - Никогда больше не буду есть персиков! - объявляет он. - Почему?.. Что за глупости? Что с тобой? - А вдруг я по нечаянности... проглочу эту здоровенную косточку, вдруг она застрянет у меня в глотке... Я начинаю задыхаться... вскакиваю, меня душит, все вы тоже вскакиваете... - У него неожиданно вырывается отчаянный и жалобный стон: "О-о!" Он беспокойно ерзает на стуле, потом встает и делает движение, словно собираясь бежать. Консульша, а также мамзель Юнгман и вправду вскакивают с места. - Господи, боже ты мой! Но ведь ты же ее не проглотил, Христиан? По виду Христиана можно подумать, что косточка уже встала у него поперек горла. - Нет, конечно нет, - отвечает он, мало-помалу успокаиваясь. - Ну а что если бы проглотил? Консул, тоже бледный от испуга, начинает его бранить, дед гневно стучит по столу, заявляя, что впредь не потерпит этих дурацких выходок. Но Христиан действительно долгое время не ест персиков. 4 В один морозный январский день, через шесть лет после того как Будденброки переехали в дом на Менгштрассе, мадам Антуанетта слегла в свою высокую кровать под балдахином, чтобы уже больше не подняться; и свалила ее не одна только старческая слабость. До последних дней старая дама была бодра и с привычным достоинством носила свои тугие белые букли; она посещала вместе с супругом и детьми все торжественные обеды, которые давались в городе, а во время приемов в доме Будденброков не отставала от своей элегантной невестки в выполнении обязанностей хозяйки. Однажды она вдруг почувствовала какое-то странное недомогание, поначалу лишь легкий катар кишок - доктор Грабов прописал ей кусочек голубя и французскую булку, - потом у нее начались рези и рвота, с непостижимой быстротой повлекшие за собою полный упадок сил и такую слабость и вялость, что одно это уже внушало опасения. После того как у консула состоялся на лестнице краткий, но серьезный разговор с доктором Грабовым и вместе с ним стал приходить второй врач, коренастый, чернобородый, мрачного вида мужчина, как-то переменился даже самый облик дома. Все ходили на цыпочках, скорбно перешептывались. Подводам было запрещено проезжать через нижние сени. Словно вошло сюда что-то новое, чужое, необычное - тайна, которую каждый читал в глазах другого. Мысль о смерти проникла в дом и стала молчаливо царить в его просторных покоях. При этом никто не предавался праздности, ибо прибыли гости. Болезнь длилась около двух недель, и уже к концу первой недели приехал из Гамбурга брат умирающей - сенатор Дюшан с дочерью, а двумя днями позднее, из Франкфурта, - сестра консула с супругом-банкиром. Все они поселились в доме, и у Иды Юнгман хлопот было не обобраться: устраивать спальни, закупать портвейн и омаров к завтраку, в то время как на кухне уже парили и жарили к обеду. Наверху, у постели больной, сидел Иоганн Будденброк, держа в руках ослабевшую руку своей старой Нетты; брови у него были слегка приподняты, нижняя губа отвисла. Он молча смотрел в пространство. Стенные часы тикали глухо и прерывисто, но еще глуше и прерывистое было дыхание больной. Сестра милосердия в черном платье приготовляла мясной отвар, который врач пытался дать мадам Антуанетте; время от времени неслышно входил кто-нибудь из домочадцев и вновь исчезал. Возможно, Иоганн Будденброк вспоминал о том, как сорок шесть лет назад впервые сидел у постели умирающей жены; возможно, сравнивал дикое отчаяние, владевшее им тогда, и тихую тоску, с которой он, сам уже старик, вглядывался теперь в изменившееся, ничего не выражающее, до ужаса безразличное лицо старой женщины, которая никогда не заставила его испытать ни большого счастья, ни большого страдания, но долгие годы умно и спокойно жила бок о бок с ним и теперь медленно угасала. Он ни о чем, собственно, не думал и только, неодобрительно покачивая головой, всматривался в пройденный путь, в жизнь, ставшую вдруг какой-то далекой и чуждой, в эту бессмысленно шумную суету, в круговороте которой он некогда стоял и которая теперь неприметно от него отступала, но, как-то назойливо для его уже отвыкшего слуха, продолжала шуметь вдали. Время от времени он вполголоса бормотал: - Странно! Очень странно! И когда мадам Будденброк испустила свой последний, короткий и безболезненный, вздох, когда в большой столовой носильщики подняли покрытый цветами гроб и, тяжело ступая, понесли его, он даже не заплакал, но с тех пор все тише, все удивленнее покачивал головой, и сопровождаемое кроткой улыбкой: "Странно! Очень странно!" сделалось его постоянной присказкой. Без сомнения, сочтены были и дни Иоганна Будденброка. Отныне он сидел в кругу семьи молчаливый и отсутствующий, а если брал на руки маленькую Клару и начинал петь ей одну из своих смешных песенок, как например: Подходит омнибус к углу... или Гуляла муха по стеклу... - то случалось, что он вдруг умолкал и, точно обрывая долгую чреду полубессознательных мыслей, спускал внучку с колен, покачивая головой, бормотал: "Странно!" - и отворачивался... Однажды он сказал: - Жан, assez? [Не пора ли кончать? (фр.)] А?.. И вскоре по городу разошлись аккуратно отпечатанные и скрепленные двумя подписями уведомления, в которых Иоганн Будденброк senior учтиво оповещал адресатов о том, что преклонный возраст понуждает его прекратить свою торговую деятельность, и посему фирма "Иоганн Будденброк", учрежденная его покойным отцом еще в 1768 году, со всем своим активом и пассивом переходит под тем же названием в единоличное владение его сына и компаньона - Иоганна Будденброка-младшего. Далее следовала просьба удостоить сына такого же доверия, каким пользовался он сам, и подпись: "Иоганн Будденброк senior, отныне уже не глава фирмы". Но после того как эти уведомления были разосланы и старик заявил, что ноги его больше не будет в конторе, его задумчивость и безразличие возросли до степени уже устрашающей. И вот в середине марта, через несколько месяцев после кончины жены, Иоганн Будденброк, схватив пустячный весенний насморк, слег в постель. А вскоре наступила ночь, когда вся семья собралась у одра больного, и он обратился к консулу: - Итак, счастливо, Жан, а? И помни - courage! Потом к Томасу: - Будь помощником отцу! И к Христиану: - Постарайся стать человеком! После этих слов старик умолк, оглядел всех собравшихся и, в последний раз пробормотав: "Странно!" - отвернулся к стене. Он до самой кончины так и не упомянул о Готхольде, да и старший сын на письменное предложение консула прийти к одру умирающего отца ответил молчанием. Правда, на следующее утро, когда уведомления о смерти еще не были разосланы и консул спускался по лестнице, чтобы отдать неотложные распоряжения в конторе, произошло примечательное событие: Готхольд Будденброк, владелец бельевого магазина "Зигмунд Штювинг и Кь" на Брейтенштрассе, быстрым шагом вошел в сени. Сорока шести лет от роду, невысокий и плотный, он носил пышные, густые белокурые бакенбарды, в которых местами уже сквозила седина. На его коротких ногах мешком болтались брюки из грубой клетчатой материи. Заторопившись навстречу консулу, он высоко поднял брови под полями серой шляпы и тут же нахмурил их. - Что слышно, Иоганн? - произнес он высоким и приятным голосом, не подавая руки брату. - Сегодня ночью он скончался, - взволнованно отвечал консул и схватил руку брата, державшую зонтик. - Наш дорогой отец! Готхольд насупил брови; они нависли так низко, что веки сами собой закрылись. Помолчав, он холодно спросил: - До последней минуты так ничего и не изменилось, Иоганн? Консул тотчас же выпустил его руку, более того - поднялся на одну ступеньку вверх; взгляд его круглых глубоко посаженных глаз вдруг стал ясным, когда он ответил: - Ничего! Брови Готхольда снова взлетели вверх к полям шляпы, а глаза выжидательно уставились на брата. - Могу ли я рассчитывать на твое чувство справедливости? - спросил он, понизив голос. Консул тоже потупился, но затем, так и не поднимая глаз, сделал решительное движение рукой - сверху вниз и ответил тихо, но твердо: - В эту тяжкую и трудную минуту я протянул тебе руку как брату. Что же касается деловых вопросов, то я могу обсуждать их только как глава всеми уважаемой фирмы, единоличным владельцем которой я являюсь с сегодняшнего дня. Ты не можешь ждать от меня ничего, что противоречило бы долгу, который налагает на меня это звание. Здесь все другие мои чувства должны умолкнуть. Готхольд ушел. Тем не менее на похороны, когда толпа родственников, знакомых, клиентов, грузчиков, конторщиков, складских рабочих, а также депутаций от всевозможных фирм заполнила комнаты, лестницы и коридоры и все извозчичьи кареты города длинной вереницей выстроились вдоль Менгштрассе, он, к нескрываемой радости консула, все же явился в сопровождении супруги, урожденной Штювинг, и трех уже взрослых дочерей: Фредерики и Генриетты - сухопарых и долговязых девиц, и младшей - коротышки Пфиффи, непомерно толстой для своих восемнадцати лет. После речи, которую произнес над открытой могилой в фамильном склепе Будденброков, на опушке кладбищенской рощи за Городскими воротами, пастор Келлинг из Мариенкирхе, мужчина крепкого телосложения, с могучей головой и грубоватой манерой выражаться, - речи, восхвалявшей воздержанную, богоугодную жизнь покойного, не в пример жизни некоторых "сластолюбцев, обжор и пьяниц", - так он и выразился, хотя при этом многие, помнившие благородную скромность недавно умершего старого Вундерлиха, недовольно переглянулись, - словом, после окончания всех церемоний и обрядов, когда не то семьдесят, не то восемьдесят наемных карет уже двинулись обратно в город, Готхольд Будденброк вызвался проводить консула, объяснив это своим желанием переговорить с ним с глазу на глаз. И что же: сидя рядом с братом в высокой, громоздкой и неуклюжей карете и положив одну короткую ногу на другую, Готхольд проявил неожиданную кротость и сговорчивость. Он объявил, что чем дальше, тем больше понимает правоту консула в этом деле и что не хочет поминать лихом покойного отца. Он отказывается от своих притязаний тем охотнее, что решил вообще покончить с коммерцией и, уйдя на покой, жить на свою долю наследства и на то, что ему удалось скопить. Бельевой магазин все равно доставляет ему мало радости и торгует так вяло, что он не рискнет вложить в него дополнительный капитал. "Господь не взыскует милостью строптивого сына", - подумал консул, возносясь душою к богу. И Готхольд, вероятно, подумал то же самое. По приезде на Менгштрассе консул поднялся с братом в маленькую столовую, где оба они, продрогшие от долгого стояния на весеннем воздухе, выпили по рюмке старого коньяку. Потом Готхольд обменялся с невесткой несколькими учтивыми, пристойными случаю словами, погладил детей по головкам и удалился, а неделю спустя приехал на очередной "детский день" в загородный дом Крегеров. Он уже приступил к ликвидации своего магазина. 5 Консула очень огорчало, что отцу не суждено было дожить до вступления в дело старшего внука, - события, которое свершилось в том же году, после пасхи. Томасу было шестнадцать лет, когда он вышел из училища. За последнее время он сильно вырос и после конфирмации, во время которой пастор Келлинг в энергических выражениях призывал его к умеренности, начал одеваться как взрослый, отчего казался еще выше. На шее он носил оставленную ему дедом длинную золотую цепочку, на которой висел медальон с гербом Будденброков, - гербом довольно меланхолическим: его неровно заштрихованная поверхность изображала болотистую равнину с одинокой и оголенной ивой на берегу. Старинное фамильное кольцо с изумрудной печаткой, предположительно принадлежавшее еще "жившему в отличном достатке" портному из Ростока, и большая Библия перешли к консулу. С годами Томас стал так же сильно походить на деда, как Христиан на отца. В особенности напоминали старого Будденброка его круглый характерный подбородок и прямой, тонко очерченный нос. Волосы его, разделенные косым пробором и двумя заливчиками отступавшие от узких висков с сетью голубоватых жилок, были темно-русые; по сравнению с ними ресницы и брови - одну бровь он часто вскидывал кверху - выглядели необычно светлыми, почти бесцветными. Движения Томаса, речь, а также улыбка, открывавшая не слишком хорошие зубы, были спокойны и рассудительны. К будущему своему призванию он относился серьезно и ревностно. То был в высшей степени торжественный день, когда консул после первого завтрака взял с собой сына в контору, чтобы представить его г-ну Маркусу - управляющему, г-ну Хаверманну - кассиру и остальным служащим, хотя Том давно уже состоял со всеми ими в самых лучших отношениях; в этот день наследник фирмы впервые сидел на вертящемся стуле у конторки, усердно штемпелюя, разбирая и переписывая бумаги, а под вечер отправился вместе с отцом вниз, к Траве, в амбары "Липа", "Дуб", "Лев" и "Кит", где он тоже, собственно говоря, давно чувствовал себя как дома, но теперь шел туда представляться в качестве сотрудника. Он самозабвенно предался делу, подражая молчаливому, упорному рвению отца, который работал не щадя сил и не раз записывал в свой дневник молитвы о ниспослании ему помощи свыше, - ведь консулу надлежало теперь возместить значительный капитал, утраченный фирмой по смерти старика Будденброка, фирма же в их семье была понятием священным. Однажды вечером в ландшафтной он довольно подробно обрисовал жене истинное положение дел. Было уже половина двенадцатого, дети и мамзель Юнгман спали в комнатах, выходивших в коридор, ибо третий этаж теперь пустовал, и там лишь время от времени ночевали приезжие гости. Консульша сидела на белой софе, рядом с мужем, который просматривал "Городские ведомости" и курил сигару. Она склонилась над вышиваньем и, чуть-чуть шевеля губами, иголкой подсчитывала стежки. Около нее, на изящном рабочем столике с золотым орнаментом, в канделябре горело шесть свечей; люстру в этот вечер не зажигали. Иоганн Будденброк, которому давно уже перевалило за сорок, в последнее время заметно состарился. Его маленькие круглые глаза, казалось, еще глубже ушли в орбиты, большой горбатый нос и скулы стали резче выдаваться вперед, а белокурые волосы, разделенные аккуратным пробором, выглядели слегка припудренными на висках. Что же касается консульши, то она на исходе четвертого десятка полностью сохранила свою пусть не безупречно красивую, но блестящую внешность и даже матовая белизна ее кожи, чуть-чуть тронутой веснушками, не утратила своей природной нежности. Ее рыжеватые, искусно уложенные волосы мерцали золотом в свете канделябров. Отведя на мгновение от работы светло-голубые глаза, она сказала: - Я прошу тебя подумать, дорогой мой Жан: не следует ли нам нанять лакея?.. По-моему, это очень желательно. Когда я вспоминаю о доме моих родителей... Консул опустил газету на колени и вынул изо рта сигару; взгляд его сделался напряженным: ведь речь шла о новых денежных издержках. - Вот что я тебе скажу, моя дорогая и уважаемая Бетси. - Он прибег к столь длинному обращению, чтобы иметь время придумать достаточно веские возражения. - Ты говоришь, лакея? После смерти родителей мы оставили в доме всех трех служанок, не говоря уж о мамзель Юнгман, и мне думается... - Ах, Жан, дом такой огромный, что я иногда прихожу в отчаяние. Я, конечно, говорю: "Лина, милочка, в задних комнатах бог знает как давно не вытиралась пыль". Но не могу же я допустить, чтобы люди выбивались из сил; ты не знаешь, сколько они и без того возятся, стараясь хоть эту часть дома содержать в чистоте и порядке... Лакея можно посылать с поручениями, да и вообще... Нам следовало бы взять толкового и непритязательного человека из деревни. Кстати, пока я не забыла: Луиза Меллендорф собирается отпустить своего Антона; я видела, как он умело прислуживает за столом... - Должен признаться, - сказал консул и с неудовольствием задвигался на софе, - что я никогда об этом не думал. Мы сейчас почти не посещаем общества и сами не даем вечеров... - Верно, верно, но гости у нас бывают часто, и ты знаешь, что они приходят не ко мне, дорогой мой, хотя я от души им рада. Приезжает к тебе старый клиент из другого города, ты приглашаешь его к обеду, - он еще не успел снять номер в гостинице, - и, само собой разумеется, ночует у нас. Потом приезжает миссионер и гостит у нас дней семь-восемь... Через две недели мы ждем пастора Матиаса из Канштата... Словом, расход на жалованье так незначителен, что... - Но сколько таких расходов, Бетси! Мы оплачиваем четырех людей в доме, а ты забываешь жалованье конторским служащим. - Неужели уж нам не под силу держать лакея? - с улыбкой спросила консульша, склонив голову и искоса взглядывая на мужа. - Когда я думаю о количестве прислуги у моих родителей... - У твоих родителей, милая Бетси? Нет, я все-таки должен спросить: достаточно ли ясно ты себе представляешь, как обстоят наши дела? - Ты прав, Жан, я не очень-то во всем этом разбираюсь. - Сейчас я разъясню тебе, - сказал консул. Он уселся поудобнее, закинул ногу на ногу, затянулся сигарой и, слегка прищурившись, начал бойко оглашать цифры: - Без лишних слов: покойный отец до замужества моей сестры имел круглым счетом девятьсот тысяч марок, не считая, разумеется, земельной собственности и стоимости фирмы. Восемьдесят тысяч ушли во Франкфурт в качестве приданого. Сто тысяч были даны Готхольду на обзаведение. Остается, как видишь, семьсот двадцать тысяч. Затем был приобретен этот дом, обошедшийся - помимо суммы, которую мы выручили за наш старый домик на Альфштрассе, - со всеми улучшениями и нововведениями ровно в сто тысяч марок; остается шестьсот двадцать тысяч. Сестре уплатили компенсацию в размере двадцати пяти тысяч, - следовательно, в остатке пятьсот девяносто пять тысяч. Таким капитал и остался бы до смерти отца, если бы все эти расходы не были в течение нескольких лет возмещены прибылью в двести тысяч марок. Следовательно, наше состояние вновь возросло до семисот девяноста пяти тысяч. По смерти отца Готхольду было выплачено еще сто тысяч марок, франкфуртской родне - двести шестьдесят семь тысяч. Если прибавить к этому еще несколько тысяч марок, составившихся из небольших сумм, завещанных отцом больнице Святого духа, купеческой вдовьей кассе и тому подобное, останется четыреста двадцать тысяч, а с твоим приданым на сто тысяч больше. Вот тебе итог. Конечно, без учета известного колебания ценностей. Мы не так уж страшно богаты, дорогая моя Бетси. И вдобавок следует помнить, что наше дело хоть и сократилось, но расходы остались те же; оно так поставлено, что у нас нет возможности их урезать... Ты поняла меня? Консульша, все еще державшая вышиванье на коленях, кивнула, впрочем, несколько неуверенно. - Отлично поняла, мой милый Жан, - отвечала она, хотя отнюдь не все было ей понятно. А главное, она не могла взять в толк: почему все эти крупные суммы должны помешать ей нанять лакея? Сигара консула вновь вспыхнула красным огоньком, он откинул голову, выпустил дым и продолжал: - Ты полагаешь, что, когда господь призовет к себе твоих родителей, нам достанется довольно солидный капитал? Это верно. Но тем не менее... Мы не вправе легкомысленно на него рассчитывать. Мне известно, что твой отец понес довольно значительные убытки; известно также, что это случилось из-за Юстуса... Юстус превосходный человек, но делец не из сильных, и к тому же ему очень не повезло. При нескольких операциях со старыми клиентами он понес значительный урон, а результатом уменьшения оборотного капитала явилось вздорожание кредитов, по соглашению с банками, и твоему отцу пришлось вызволять его из беды с помощью довольно крупных сумм. Подобная история может повториться, боюсь даже, что повторится обязательно, ибо - ты уж прости меня, Бетси, за откровенность - то несколько легкое отношение к жизни, которое так симпатично в твоем отце, давно удалившемся от дел, отнюдь не пристало твоему брату, деловому человеку. Ты понимаешь меня... он недостаточно осторожен... Что? Как-то слишком опрометчив и поверхностен... А твои родители - и я этому душевно рад - до поры до времени ничем не поступаются; они ведут барскую жизнь, как им и подобает при их положении. Консульша снисходительно усмехнулась: она знала предубеждение мужа против барственных замашек ее семьи. - Так вот, - продолжал он, кладя в пепельницу окурок сигары, - я, со своей стороны, полагаюсь главным образом на то, что господь сохранит мне трудоспособность, дабы я, с его милосердной помощью, мог довести капитал фирмы до прежнего размера... Надеюсь, тебе теперь все стало гораздо яснее, Бетси? - О да, Жан, конечно! - торопливо отвечала консульша, ибо на этот вечер она уже решила отказаться от разговора о лакее. - Но пора спать, мы сегодня и так засиделись... Впрочем, несколько дней спустя, когда консул вернулся из конторы к обеду в отличнейшем расположении духа, было решено взять Антона, отпущенного Меллендорфами. 6 - Тони мы отдадим в пансион; к мадемуазель Вейхбродт, конечно, - заявил консул Будденброк, и притом так решительно, что никто его не оспаривал. Как мы уже говорили. Тони и Христиан подавали больше поводов к неудовольствию домашних, нежели Томас, рьяно и успешно вживавшийся в дело, а также быстро подраставшая Клара и бедная Клотильда с ее завидным аппетитом. Что касается Христиана, то ему - и это было еще наименьшее из зол - почти каждый день после уроков приходилось пить кофе у г-на Штенгеля, так что консульша, которой это в конце концов наскучило, послала учителю любезную записочку с просьбой почтить ее посещением. Г-н Штенгель явился на Менгштрассе в своем праздничном парике, в высочайших воротничках, с торчащими из жилетного кармана острыми, как копья, карандашами, и был приглашен консульшей в ландшафтную. Христиан подслушивал это собеседование из большой столовой. Почтенный педагог красноречиво, хотя и немного конфузясь, изложил хозяйке дома свои взгляды на воспитание, поговорил о существенной разнице между "линьей" и "чертой", упомянул о "Зеленом лесе" и угольном ящике и в продолжение всего визита непрестанно повторял "а стало быть" - словечко, по его мнению, наилучшим образом соответствовавшее аристократической обстановке Будденброков. Минут через пятнадцать явился консул, прогнал Христиана и выразил г-ну Штенгелю свое живейшее сожаление по поводу дурного поведения сына. - О, помилуйте, господин консул, стоит ли об этом говорить. У гимназиста Будденброка бойкий ум, живой характер. А стало быть... Правда, и много задору, если мне позволено будет это заметить гм... а стало быть... Консул учтиво провел г-на Штенгеля по всем комнатам дома, после чего тот откланялся. Но это все еще с полбеды! Беда же заключалась в том, что на поверхность всплыло новое происшествие. Гимназист Христиан Будденброк однажды получил разрешение посетить вместе с приятелем Городской театр, где в тот вечер давали драму Шиллера "Вильгельм Телль"; роль сына Вильгельма Телля, Вальтера, как на грех, исполняла молодая особа, некая мадемуазель Мейер де ла Гранж, за которой водилось одно странное обыкновение: независимо от того, подходило это к ее роли или нет, она неизменно появлялась на сцене с брошкой, усыпанной брильянтами, подлинность которых не внушала никаких сомнений, ибо всем было известно, что эти брильянты - подарок молодого консула Петера Дельмана, сына покойного лесоторговца Дельмана с Первой Вальштрассе у Голштинских ворот. Консул Петер, как, впрочем, и Юстус Крегер, принадлежал к людям, прозывавшимся в городе suitiers [прожигатели жизни (фр.)], - то есть вел несколько фривольный образ жизни. Он был женат, имел даже маленькую дочку, но уже давно разъехался с женой и жил на положении холостяка. Состояние, оставленное ему отцом, чье дело он продолжал, было довольно значительное; поговаривали, однако, что он уже начал тратить основной капитал. Большую часть времени консул Дельман проводил в клубе или в погребке под ратушей, где он имел обыкновение завтракать. Чуть ли не каждое утро, часа в четыре, его видели на улицах города; кроме того, он часто отлучался в Гамбург по делам Но прежде всего он был страстным театралом, не пропускал ни одного представления и выказывал большой интерес к личному составу труппы. Мадемуазель Мейер де ла Гранж была последней в ряду юных артисток, которых он в знак своего восхищения одаривал брильянтами. Но вернемся к нашему рассказу. Упомянутая молодая особа в роли Вальтера Телля выглядела очаровательно (на груди мальчика сверкала неизменная брошка) и играла так трогательно, что у гимназиста Будденброка от волнения выступили слезы на глазах; более того, ее игра подвигла его на поступок, который может быть объяснен только бурным порывом чувства. В антракте он сбегал в цветочный магазин напротив театра и приобрел за одну марку восемь с половиной шиллингов букет, с которым этот четырнадцатилетний ловелас, длинноносый и круглоглазый, проник за кулисы и, поскольку никто его не остановил, дошел до самых дверей уборной мадемуазель Мейер де ла Гранж, возле которых она разговаривала с консулом Дельманом. Консул чуть не умер от смеха, завидев Христиана, приближавшегося с букетом; тем не менее сей новый suitier, отвесив изысканный поклон Вальтеру Теллю, вручил ему букет и голосом, почти скорбным от полноты чувств, произнес: - Как вы прекрасно играли, сударыня! - Нет, вы только полюбуйтесь на этого Кришана Будденброка! - воскликнул консул Дельман, по обыкновению растягивая гласные. А мадемуазель Мейер де ла Гранж, высоко подняв хорошенькие бровки, спросила: - Как? Это сын консула Будденброка? - и весьма благосклонно потрепала по щечке своего нового поклонника. Всю эту историю Петер Дельман в тот же вечер разгласил в клубе, после чего она с невероятной быстротой распространилась по городу и дошла до ушей директора гимназии, который в свою очередь сделал ее темой разговора с консулом Будденброком. Как тот отнесся ко всему происшедшему? Он не столько рассердился, сколько был потрясен и подавлен. Рассказывая об этом консульше в ландшафтной, он выглядел вконец разбитым человеком. - И это наш сын! И так идет его развитие!.. - Боже мой, Жан, твой отец просто бы посмеялся!.. Не забудь рассказать об этом в четверг у моих родителей. Папа будет от души веселиться. Тут уж консул не выдержал: - О да, я убежден, что он будет веселиться, Бетси. Он будет радоваться, что его ветреность, его легкомысленные наклонности передались не только Юстусу, этому suitier, но и внуку... Черт возьми, ты вынуждаешь меня это высказать! Мой сын отправляется к такой особе, тратит свои карманные деньги на лоретку! Он еще сам не осознает этого, нет, но врожденные наклонности сказываются, - да, да, сказываются... Что и говорить, пренеприятная вышла история. И консул тем более возмущался, что и Тони, как мы говорили выше, вела себя не вполне благонравно. Правда, с годами она перестала дразнить бледного человека и заставлять его дрыгать ногой, так же как перестала звонить у дверей старой кукольницы, но она откидывала голову с видом все более и более дерзким и все больше и больше, в особенности после летнего пребывания у старых Крегеров, впадала в грех высокомерия и суетности. Как-то раз консул очень огорчился, застав ее и мамзель Юнгман за чтением "Мимили" Клаурена (19); он полистал книжку и, ни слова не говоря, раз и навсегда запер ее в шкаф. Вскоре после этого выяснилось, что Тони - Антония Будденброк! - отправилась, без старших, вдвоем с неким гимназистом, приятелем братьев, гулять к Городским воротам, фрау Штут, та самая, что вращалась в высших кругах, встретила эту парочку и, зайдя к Меллендорфам на предмет покупки старого платья, высказалась о том, что вот-де и мамзель Будденброк входит в возраст, когда... А сенаторша Меллендорф самым веселым тоном пересказала все это консулу. Таким прогулкам был положен конец. Но вскоре обнаружилось, что мадемуазель Тони достает любовные записочки - все от того же гимназиста - из дупла старого дерева у Городских ворот, пользуясь тем, что оно еще не заделано известкой, и, в свою очередь, кладет туда записочки, ему адресованные. Когда все это всплыло на свет божий, стало очевидно, что Тони необходим более строгий надзор, а следовательно - нужно отдать ее в пансион мадемуазель Вейхбродт, Мюлленбринк, дом семь. 7 Тереза Вейхбродт была горбата, - так горбата, что, стоя, едва возвышалась над столом. Ей шел сорок второй год, но она не придавала значения внешности и одевалась, как дама лет под шестьдесят или под семьдесят. На ее седых, туго закрученных буклях сидел чепец с зелеными лентами, спускавшимися на узкие, как у ребенка, плечи; ее скромное черное платьице не знало никаких украшений, если не считать большой овальной фарфоровой брошки с портретом матери. У маленькой мадемуазель Вейхбродт были умные, пронзительные карие глаза, нос с горбинкой и тонкие губы, которые она порою поджимала с видом решительным и суровым. Да и вообще вся ее маленькая фигурка, все ее движения были полны энергии, пусть несколько комичной, но бесспорно внушающей уважение. Этому немало способствовала и ее манера говорить. А говорила она быстро, резко и судорожно двигая нижней челюстью и выразительно покачивая головой, на чистейшем немецком языке, и вдобавок старательно подчеркивая каждую согласную. Гласные же она произносила даже несколько утрированно, так что у нее получалось, к примеру, не "бутерброд", а "ботерброд" или даже "батерброд"; да и свою капризную, брехливую собачонку окликала не "Бобби", а "Бабби". Когда она говорила какой-нибудь из пансионерок: "Не будь же гак гл-о-опа, дитя мое", и при этом дважды ударяла по столу согнутым в суставе пальцем, то это неизменно производило впечатление; а когда мадемуазель Попинэ, француженка, клала себе в кофе слишком много сахара, Тереза Вейхбродт, подняв глаза к потолку и побарабанив пальцами по столу, так выразительно произносила: "Я бы уже сразу взе-ела всю сахарницу", что мадемуазель Попинэ заливалась краской. Ребенком - бог ты мой, до чего же она, вероятно, была мала ребенком! - Тереза Вейхбродт называла себя Зеземи, и это имя за ней сохранилось, ибо самым лучшим и прилежным ученицам, равно живущим в пансионе и приходящим, разрешалось так называть ее. - Называй меня Зеземи, дитя мое, - в первый же день сказала она Тони Будденброк, запечатлев на ее лбу короткий и звонкий поцелуй. - Мне это приятно! Старшую сестру Терезы Вейхбродт, мадам Кетельсен, звали Нелли. Мадам Кетельсен, особа лет сорока восьми, оставшись после смерти мужа без всяких средств, жила у сестры в маленькой верхней комнатке и ела за столом вместе с пансионерками. Одевалась она не лучше Зеземи, но, в противоположность ей, была необыкновенно долговяза; на ее худых руках неизменно красовались напульсники. Не будучи учительницей, она не имела понятия о строгости, и все существо ее, казалось, было соткано из кроткой и тихой жизнерадостности. Если какой-нибудь из воспитанниц случалось напроказить, она разражалась веселым, от избытка добродушия, почти жалобным смехом, и смеялась до тех пор, покуда Зеземи, выразительно стукнув по столу, не восклицала: "Нелли" - что звучало как "Налли". Мадам Кетельсен беспрекословно повиновалась младшей сестре и позволяла ей распекать себя, как ребенка, Зеземи же относилась к ней с нескрываемым презрением. Тереза Вейхбродт была начитанной, чтобы не сказать ученой девицей; ей пришлось приложить немало усилий, дабы сохранить свою детскую веру, свое бодрое, твердое убеждение, что на том свете ей воздается сторицей за ее трудную и серую земную жизнь. Мадам Кетельсен, напротив, была невежественна, неискушена и простодушна. - Добрейшая Нелли, - говорила Зеземи, - бог мой, да она совершенный ребенок! Ни разу в жизни ею не овладевало сомнение, никогда она не ведала борьбы, счастливица... В этих словах заключалось столько же пренебрежения, сколько и зависти, - кстати сказать, чувство зависти было дурным, хотя и простительным свойством характера Зеземи. Во втором этаже красного кирпичного домика, расположенного в предместье города и окруженного заботливо выращенным садом, помещались классные комнаты и столовая; верхний этаж, а также мансарда были отведены под спальни. Воспитанниц у мадемуазель Вейхбродт было немного; она принимала только девочек подростков, ибо в ее пансионе имелось лишь три старших класса - для живущих и для приходящих учениц. Зеземи строго следила за тем, чтобы к ней попадали девицы лишь из бесспорно высокопоставленных семейств. Тони Будденброк, как мы уже говорили, была принята с нежностью; более того - в честь ее поступления Тереза сделала к ужину бишоф - красный и сладкий пунш, подававшийся холодным, который она приготовляла с подлинным мастерством: "Еще бишафа?" - предлагала она, ласково тряся головой. И это звучало так аппетитно, что никто не мог отказаться. Мадемуазель Вейхбродт, восседая на двух жестких диванных подушках во главе стола, осмотрительно и энергично управляла трапезой. Она старалась как можно прямее держать свое хилое тельце, бдительно постукивала по столу, восклицала: "Налли!", "Бабби!" - и уничтожала взглядом мадемуазель Попинэ, когда та еще только собиралась положить себе на тарелку все желе от холодной телятины. Тони посадили между двумя другими пансионерками: Армгард фон Шиллинг, белокурой и пышной дочерью мекленбургского землевладельца, и Гердой Арнольдсен из Амстердама, выделявшейся своей изящной и своеобразной красотой: темно-рыжие волосы, близко посаженные карие глаза и прекрасное белое, немного надменное лицо. Напротив нее неумолчно болтала француженка, которую огромные золотые серьги делали похожей на негритянку. На нижнем конце стола, с кислой улыбкой на устах, сидела мисс Браун, сухопарая англичанка, тоже проживавшая у мадемуазель Вейхбродт. Благодаря бишофу, приготовленному Зеземи, все быстро подружились. Мадемуазель Попинэ сообщила, что прошедшей ночью ее снова душили кошмары. "Ah, quelle horreur!" [Какой ужас! (фр.)] Она так кричала: "Помогайть! Помогайть! Ворри!" - что все повскакали с постелей. Далее выяснилось, что Герда Арнольдсен играет не на фортепиано, как другие, а на скрипке и что ее папа - матери Герды не было в живых - обещал подарить ей настоящего Страдивариуса. Тони, как большинство Будденброков и все Крегеры, была немузыкальна. Она даже не различала хоралов, которые играли в Мариенкирхе. О, зато у органа в Niuwe kerk [Новая церковь (голл.)] в Амстердаме поистине vox humana - человеческий голос, и как он великолепно звучит! Армгард фон Шиллинг рассказывала о коровах у них в имении. Эта девица с первого же взгляда произвела на Тони сильнейшее впечатление, - уже тем, что она была первой дворянкой, с которой ей пришлось соприкоснуться. Именоваться фон Шиллинг - какое счастье! Родители Тони жили в старинном и едва ли не прекраснейшем в доме города, дед и бабка были люди с аристократическими повадками, - но звались-то они просто "Будденброки", просто "Крегеры". Дворянство Армгард кружило голову внучке элегантного Лебрехта Крегера, хотя она иной раз втихомолку и подумывала, что это великолепное "фон" гораздо больше подошло бы ей, - ведь Армгард, боже правый, ничуть не ценила этого счастья; она безмятежно заплетала свою толстую косу, смотрела на все добродушными голубыми глазами, растягивала слова на мекленбургский манер и вовсе не думала о своем дворянстве. На Армгард не было ни малейшего налета "аристократизма", она ни капельки на него не претендовала и никакого вкуса к нему не имела. "Аристократизм!" - это словцо крепко засело в головке Тони, и она убежденно применяла его к Герде Арнольдсен. Герда держалась немного особняком, в ней было что-то чужеземное и чужеродное; она любила, несмотря на неудовольствие Зеземи, несколько вычурно причесывать свои великолепные волосы, и многие считали "ломаньем", - а это было серьезное осуждение, - ее игру на скрипке. И все же нельзя было не согласиться с Тони, что в Герде и правда "бездна аристократизма"! Печать этого аристократизма лежала не только на ее не по годам развитой фигуре, но даже на ее привычках, на вещах, ей принадлежащих, - вот, например, парижский туалетный прибор из слоновой кости. Тони сразу сумела оценить его по достоинству, так как в доме Будденброков имелось много подобных, бережно хранимых предметов, вывезенных из Парижа ее родителями или еще дедом с бабкой. Три молодые девушки быстро вступили в дружеский союз. Все они учились в одном классе и жили в одной - самой просторной - комнате верхнего этажа. Как приятно и весело проводили они время после десяти вечера, когда полагалось расходиться по комнатам! Сколько они болтали, раздеваясь, - правда, вполголоса, так как за стеной мадемуазель Попинэ уже начинали мерещиться воры. Мадемуазель Попинэ спала вместе с маленькой Евой Эверс из Гамбурга, отец которой, любитель искусств и коллекционер, теперь жил в Мюнхене. Коричневые полосатые шторы в это время были уже спущены, на столе горела низенькая лампа под красным абажуром; чуть слышный запах фиалок и свежего белья наполнял комнату, и девушек охватывало слегка приглушенное настроение усталости, безмятежности и мечтательности. - Боже мой, - говорила полураздетая Армгард, сидя на краю кровати, - до чего же красноречив доктор Нейман! Он входит в класс, становится у стола и начинает говорить о Расине... - У него прекрасный высокий лоб, - вставляла Герда, расчесывавшая волосы перед освещенным двумя свечами зеркалом в простенке между окнами. - Да, - быстро соглашалась Армгард. - А ты и начала весь разговор, Армгард, только для того, чтобы это услышать. Ты не сводишь с него своих голубых глаз, словно... - Ты его любишь? - спросила Тони. - Никак не могу развязать ботинок... Пожалуйста, Герда, помоги... Так!.. Ну вот, если ты его любишь, Армгард, выходи за него замуж: право же, это хорошая партия. Он будет преподавать в гимназии... - Господи, до чего вы обе несносны! Я вовсе не люблю его. И вообще я выйду не за учителя, а за помещика... - За дворянина? - Тони уронила чулок, который она держала в руке, и в задумчивости уставилась на Армгард. - Не знаю, но, во всяком случае, у него должно быть большое имение. Ах, я уж и сейчас радуюсь, девочки! Я буду вставать в пять часов утра и приниматься за хозяйство... - Она натянула на себя одеяло и мечтательно вперила взор в потолок. - Перед ее духовным оком уже пасутся пятьсот коров, - сказала Герда, глядя в зеркало на подругу. Тони еще не совсем разделась, но уже улеглась, положив руки под голову, и тоже смотрела в потолок. - А я, конечно, выйду за коммерсанта, - заявила она. - Только у него должно быть очень много денег, чтобы мы могли устроить дом аристократично и на широкую ногу. Это мой долг по отношению к семье и к фирме, - серьезно добавила она. - Вот посмотрите, так оно и будет. Герда кончила убирать волосы на ночь и стала чистить свои широкие белые зубы, разглядывая себя в ручное зеркальце в оправе из слоновой кости. - А я, скорей всего, совсем не выйду замуж, - проговорила она не без труда, так как ей мешал мятный порошок во рту. - Зачем мне это? У меня нет ни малейшего желания! Я уеду в Амстердам, буду играть дуэты с папой, а потом поселюсь у своей замужней сестры. - О, как скучно будет без тебя! - живо вскричала Тони. - Ужасно скучно! Тебе надо выйти замуж и остаться здесь навсегда... Послушай, выходи за кого-нибудь из моих братьев!.. - За этого, с длинным носом? - Герда зевнула, сопровождая зевок легким пренебрежительным вздохом, и прикрыла рот зеркальцем. - Можно и за другого, не все ли равно... Господи, как бы вы могли устроиться! Нужно только пригласить Якобса, обойщика Якобса с Фишерштрассе, у него благороднейший вкус. Я бы каждый день ходила к вам в гости... Но тут раздавался голос мадемуазель Попинэ: - Ah, voyons, mesdames! Спать! спать, s'il vous plait! [Ну-ка, сударыни! Извольте! (фр.)] Сегодня вечером вы уж все равно не успеете выйти замуж. Все воскресенья, а также каникулярное время Тони проводила на Менгштрассе или за городом у старых Крегеров. Какое счастье, если в светлое Христово воскресенье выдается хорошая погода, ведь так приятно разыскивать яйца и марципановых зайчиков в огромном крегеровском саду! А до чего хорошо отдыхать летом у моря - жить в кургаузе, обедать за табльдотом, купаться и ездить на ослике. В годы, когда дела у консула шли хорошо, Будденброки предпринимали путешествия и более дальние. А рождество с подарками, которые получаешь в трех местах - дома, у деда с бабкой и у Зеземи, где в этот вечер бишоф льется рекой!.. Но, что ни говори, всего великолепнее сочельник дома! Консул любит, чтобы этот вечер протекал благолепно, роскошно, подлинно празднично: все семейство торжественно собиралось в ландшафтной, а в ротонде уже толпились прислуга и разный пришлый люд, городская беднота, какие-то старики и старушки, - консул всем пожимал их сизо-красные руки - и за дверью вдруг раздавалось четырехголосное пение, хорал, исполняемый певчими из Мариенкирхе, такой ликующий, что сердце начинало сильнее биться в груди, а из-за высоких белых дверей в это время уже пробивался запах елки. Затем консульша медленно прочитывала из фамильной Библии с непомерно большими буквами главу о рождестве Христовом; когда она кончала, за стенами комнаты снова раздавалось церковное пение, а едва успевало оно отзвучать, как все уже затягивали: "О, елочка! О, елочка!" - и торжественным шествием направлялись в большую столовую со статуями на шпалерах, где вся в белых лилиях и в дрожащих блестках, ароматная, сверкающая, к потолку вздымалась елка и стол с рождественскими дарами тянулся от окон до самых дверей. На улице, покрытой смерзшейся снежной пеленой, играли итальянцы-шарманщики, и с рыночной площади доносился гул рождественской ярмарки. В этот вечер все дети, за исключением маленькой Клары, принимали участие в позднем праздничном ужине, происходившем в ротонде, за которым в устрашающем изобилии подавались карпы и фаршированные индейки. Надо еще добавить, что в течение этих лет Тони Будденброк дважды гостила в мекленбургских имениях. Около месяца она пробыла со своей подругой Армгард в поместье г-на фон Шиллинга, расположенном на берегу залива, напротив Травемюнде. В другой раз поехала с кузиной Клотильдой в именье, где г-н Бернгард Будденброк служил управляющим. Оно называлось "Неблагодатное" и не приносило ни гроша дохода, но летом там жилось очень неплохо. Так шли годы. Так протекала счастливая юность Тони Будденброк. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1 В июне месяце, под вечер, часов около пяти, семья консула Будденброка кончала пить кофе в саду перед "порталом", куда консульша распорядилась принести из беседки легкую, изящной работы бамбуковую мебель. Внутри беседки, в побеленной комнатке, где на большом стенном зеркале были нарисованы порхающие птицы, а задние двустворчатые лакированные двери, если приглядеться, оказывались вовсе не дверьми, - даже ручки были просто к ним пририсованы, - воздух слишком накалился. Консул, его супруга. Тони, Том и Клотильда сидели за круглым столом, на котором поблескивала еще не убранная посуда. Христиан со скорбным выражением лица учил в сторонке вторую речь Цицерона против Катилины (20). Консул курил сигару, углубившись в чтение "Ведомостей". Консульша, положив на колени вышивание, с улыбкой следила за маленькой Кларой, которая под присмотром Иды Юнгман искала фиалки, изредка попадавшиеся на зеленом лужку. Тони, подперев голову обеими руками, с увлечением читала "Серапионовых братьев" Гофмана, а Том потихоньку щекотал ей затылок травинкой, чего она благоразумно старалась не замечать. Клотильда, тощая и старообразная, в неизменном ситцевом платье в цветочках, читая рассказ под названием "Слеп, глух, нем - и все же счастлив", время от времени сгребала в кучку бисквитные крошки на скатерти, потом брала их всей пятерней и бережно препровождала в рот. Небо с недвижно стоявшими на нем редкими белыми облаками мало-помалу начинало бледнеть. Маленький, пестреющий цветами, опрятный сад с клумбами и симметрично проложенными дорожками покоился в лучах предвечернего солнца. Легкий ветерок время от времени доносил запах резеды, окаймлявшей клумбы. - Ну, Том, - сказал благодушествовавший сегодня консул, вынимая изо рта сигару, - дело относительно ржи с "Ван Хейкдомом и компания", о котором я тебе говорил, видимо, устраивается. - Сколько он дает? - заинтересовался Томас и перестал мучить Тони. - Шестьдесят талеров за тонну... Неплохо, а? - Отлично! - Том сразу оценил выгодность этой сделки. - Кто так сидит. Тони! Это не comme il faut [не подобает (фр.)], - заметила консульша; и Тони, не отрывая глаз от книги, сняла один локоть со стола. - Не беда, - сказал Томас. - Пусть сидит, как хочет, все равно она остается Тони Будденброк. Тильда и Тони бесспорно первые красавицы у нас в семье. Клотильда была поражена. - О бо-оже, Том, - проговорила она. Удивительно, до чего ей удалось растянуть эти короткие слова. Тони терпела молча. Том был находчив, и с этим обстоятельством приходилось считаться, - он ведь опять сумеет ответить так, что все расхохочутся и примут его сторону. Она только сердито раздула ноздри и передернула плечами. Но когда консульша заговорила о предстоящем бале у консула Хунеуса и упомянула что-то о новых лакированных башмачках, Тони сняла со стола второй локоть и живо подхватила разговор. - Вы все болтаете и болтаете, - жалобно воскликнул Христиан, - а у меня адски трудный урок! О, я бы тоже хотел быть коммерсантом! - Ты каждый день хочешь чего-нибудь другого, - отрезал Том. Но тут в саду показался Антон с подносом, на котором лежала визитная карточка, и все взоры с любопытством обратились к нему. - "Грюнлих, агент, - прочитал консул, - из Гамбурга". Весьма приятный человек, наилучшим образом мне рекомендованный; сын пастора. У меня с ним дела, нам надо кое-что обсудить... Ты не возражаешь, Бетси? Антон, проси господина Грюнлиха пожаловать сюда. По дорожке, с палкой и шляпой в правой руке, вытянув вперед шею, уже семенил мужчина среднего роста, лет тридцати двух, в зеленовато-желтом ворсистом сюртуке и в серых нитяных перчатках. Жидкие белокурые волосы осеняли его розовое, улыбающееся лицо, на котором около носа гнездилась большая бородавка. Подбородок и верхняя губа у него были гладко выбриты, а со щек, на английский манер, свисали длинные бакенбарды золотисто-желтого цвета. Он еще издали, с видом, выражающим нелицеприятную преданность, взмахнул своей большой светло-серой шляпой. Последний шаг перед столом он сделал нарочито длинный, причем описал верхней частью корпуса такой полукруг, что его поклон мог быть отнесен ко всем сразу. - Я помешал, я вторгся в недра семьи, - произнес он бархатным голосом. - Здесь все заняты чтением интересных книг, беседой... Прошу прощения! - Добро пожаловать, уважаемый господин Грюнлих! - отвечал консул. Он поднялся с места, как и оба его сына, и теперь пожимал руку гостю. - Рад случаю приветствовать вас у себя вне стен конторы. Бетси, господин Грюнлих, наш давнишний клиент... Моя дочь Антония... Клотильда, моя племянница... С Томасом вы уже знакомы... а это мой младший сын. Христиан, гимназист... После каждого имени г-н Грюнлих отвешивал поклон. - Смею вас уверить, - продолжал он, - что я не хотел нарушить ваш покой. Я пришел по делу, и если мне позволено будет просить господина консула прогуляться по саду... Консульша перебила его: - Вы окажете нам любезность, если, прежде чем приступить к деловым разговорам с моим мужем, побудете немного с нами. Садитесь, прошу вас! - Премного благодарен, - прочувственно отвечал г-н Грюнлих. Он опустился на краешек стула, подставленного ему Томасом, положил палку и шляпу на колени, затем уселся поудобнее, пригладил одну из бакенбард и легонько кашлянул, издав звук вроде "хэ-эм". Все это выглядело так, словно он хотел сказать: "Ну, хорошо, это вступление. А что дальше?" Консульша немедленно начала занимать гостя. - Вы ведь из Гамбурга, господин Грюнлих? - осведомилась она, слегка склонив голову набок и по-прежнему держа вышиванье на коленях. - Так точно, сударыня, - подтвердил г-н Грюнлих с новым поклоном. - Проживаю я в Гамбурге, но мне приходится много времени проводить в разъездах, я человек занятой. А дело мое, надо сказать, очень живое... хэ-эм! Консульша подняла брови и пошевелила губами. Это должно было означать одобрительное: "Ах, вот как!" - Неустанная деятельность - первейшая моя потребность, - добавил г-н Грюнлих, полуобернувшись к консулу, и опять кашлянул, заметив взгляд фрейлейн Антонии - холодный, испытующий взгляд, каким девушки мерят незнакомых молодых людей и который, кажется, вот-вот готов изобразить уничижительное презрение. - У нас есть родные в Гамбурге, - произнесла Тони, чтобы хоть что-нибудь сказать. - Дюшаны, - пояснил консул, - семейство моей покойной матери. - О, мне это отлично известно, - поторопился заявить г-н Грюнлих. - Я имел честь быть им представленным. Все члены этой семьи превосходные люди, люди с большим умом и сердцем, хэ-эм! Право, если бы во всех семьях царила такая атмосфера, мир был бы много краше. Тут и вера, и отзывчивость, и подлинное благочестие - короче говоря, мой идеал: истинное христианство. И наряду с этим изящная светскость, благородство манер, подлинный аристократизм. Меня, госпожа консульша, все это просто очаровало! "Откуда он знает моих родителей? - подумала Тони. - Он говорит именно то, что они хотят услышать..." Но тут консул заметил: - Такой идеал, господин Грюнлих, я могу только приветствовать. Консульша тоже не удержалась и в знак сердечной признательности протянула гостю руку ладонью вверх; браслеты тихонько зазвенели при этом движении. - Вы будто читаете мои мысли, дорогой господин Грюнлих! В ответ г-н Грюнлих привстал и поклонился, потом снова сел, погладил бакенбарды и кашлянул, словно желая сказать: "Ну что ж, продолжим!" Консульша обмолвилась несколькими словами о майских днях сорок второго года, столь страшных для родного города г-на Грюнлиха. - О да, - согласился он, - этот пожар был страшным бедствием, тяжкой карой. Убытки, по сравнительно точному подсчету, равнялись ста тридцати пяти миллионам. Впрочем, мне лично оставалось только возблагодарить провидение... я ни в малейшей мере не пострадал. Огонь свирепствовал главным образом в приходах церквей святого Петра и святого Николая... Какой прелестный сад! - перебил он сам себя и, поблагодарив консула, протянувшего ему сигару, продолжал: - В городе редко можно встретить сад таких размеров. И цветник необыкновенно красочный. О, цветы и природа вообще, признаться, моя слабость! А эти маки, в том конце, пожалуй наилучшее его украшение. Далее г-н Грюнлих похвалил расположение дома, город, сигару консула и для каждого нашел какое-то любезное слово. - Разрешите полюбопытствовать, мадемуазель Антония, что за книжка у вас в руках? - с улыбкой спросил он. Тони почему-то нахмурила брови и отвечала, не глядя на г-на Грюнлиха: - "Серапионовы братья" Гофмана. - О, в самом деле? Это писатель весьма выдающийся, - заметил он. - Прошу прощения, я позабыл, как звать вашего младшего сына, госпожа консульша. - Христиан. - Прекрасное имя! Мне очень нравятся имена, которые, если можно так сказать, - г-н Грюнлих снова обернулся к хозяину дома, - уже сами по себе свидетельствуют, что носитель их христианин. В вашем семействе, насколько мне известно, из поколения в поколение переходит имя Иоганн. Как при этом не вспомнить о любимом ученике спасителя? Я, например, разрешите заметить, - словоохотливо продолжал он, - зовусь, как и большинство моих предков, Бендикс. Имя это, в сущности, лишь просторечное сокращение от Бенедикта... (21) И вы тоже погружены в чтение, господин Будденброк? Ах, Цицерон! Нелегкая штука речи этого великого римского оратора. "Quousquetandem, Catilina?" ["Доколе же, Катилина?" (лат.)] Хэ-эм. Да, я тоже еще не совсем позабыл латынь. Консул сказал: - В противоположность моему покойному отцу, я никогда не одобрял этого систематического вдалбливанья латыни и греческого в головы молодых людей. Ведь есть так много серьезных, важных предметов, необходимых для подготовки к практической жизни... - Вы высказываете мое мнение, господин консул, - поторопился вставить г-н Грюнлих, - которое я еще не успел облечь в слова! Это трудное и, по-моему, с точки зрения морали, не слишком полезное чтение. Не говоря уж обо всем прочем, в этих речах, насколько мне помнится, есть места прямо-таки предосудительные. Все замолчали, и Тони подумала: "Ну, теперь мой черед", ибо взор г-на Грюнлиха обратился на нее. И правда, настал ее черед. Г-н Грюнлих вдруг подскочил на стуле, сделал короткое, судорожное и тем не менее грациозное движение рукой в сторону консульши и страстным шепотом проговорил: - Прошу вас, сударыня, обратите внимание! Заклинаю вас, мадемуазель, - здесь голос его зазвучал уже громче, - не двигайтесь! Обратите внимание, - он снова перешел на шепот, - как солнце играет в волосах вашей дочери! В жизни не видывал более прекрасных волос! - во внезапном порыве восторга уже серьезно воскликнул он, ни к кому в отдельности не обращаясь, а как бы взывая к богу или к собственному сердцу. Консульша благосклонно улыбнулась, а консул сказал: - Право, не стоит забивать девочке голову комплиментами. Тони молча нахмурила брови. Через минуту-другую г-н Грюнлих поднялся. - Не буду дольше мешать вам, сударыня, я и так злоупотребил... Ведь я пришел по делу... но кто бы мог устоять... теперь мне пора... Если я смею просить господина консула... - Я была бы очень рада, - сказала консульша, - если бы вы на время своего пребывания здесь избрали наш дом своим пристанищем. Господин Грюнлих на мгновенье онемел от благодарности. - Я бесконечно признателен, сударыня, - растроганно произнес он наконец. - Но не смею злоупотреблять вашей любезностью. Я снял несколько комнат в гостинице "Город Гамбург". "Несколько комнат", - подумала консульша, то есть именно то, что она и должна была подумать, по замыслу г-на Грюнлиха. - Во всяком случае, - заключила она, еще раз сердечно протягивая ему руку, - я надеюсь, что мы видимся не в последний раз. Господин Грюнлих поцеловал руку консульши, подождал несколько секунд, не протянет ли ему Тони свою, не дождался, описал полукруг верхней частью туловища, отступил назад, сделав очень длинный шаг, еще раз склонился, широким жестом надел свою серую шляпу, предварительно откинув голову, и удалился вместе с консулом. - Весьма приятный молодой человек, - объявил консул, когда возвратился к своим и снова подсел к столу. - А по-моему, он кривляка, - налегая на последнее слово, позволила себе заметить Тони. - Тони! Господь с тобой! Что за суждение - возмутилась консульша. - Молодой человек, в такой мере проникнутый христианскими чувствами... - И вдобавок весьма благовоспитанный и светский! - дополнил консул. - Ты сама не знаешь, что говоришь! - Супруги из взаимной учтивости иногда менялись точкой зрения; это давало им большую уверенность в незыблемости их авторитета. Христиан наморщил свой большой нос и сказал: - До чего же он напыщенно выражается! "Вы заняты беседой!" А мы сидели молча. "Эти маки в конце сада - наилучшее его украшение! Я помешал, я вторгся в недра семьи! Никогда не видывал более прекрасных волос..." - И Христиан до того уморительно передразнил г-на Грюнлиха, что даже консул не удержался от смеха. - Да, он ужасно кривляется, - снова начала Тони. - И все время говорит о себе! Его "дело живое", он любит природу, он предпочитает какие-то там имена, его зовут Бендикс... Нам-то какое до этого дело, скажите на милость! Что ни слово, то похвальба! - под конец даже злобно выкрикнула она. - Он говорил тебе, мама, и тебе, папа, только то, что вы любите слышать, чтобы втереться к вам в доверие! - Тут ничего дурного нет. Тони, - строго отвечал консул. - Человек, попав в незнакомое общество, старается показать себя с наилучшей стороны, выбирает слова, желая понравиться, - вполне понятно... - А по-моему, он приятный человек, - кротко протянула Клотильда, хотя она была единственной, кого г-н Грюнлих не удостоил ни малейшего внимания. Томас от суждения воздержался. - Короче говоря, - заключил консул, - он хороший христианин, дельный, энергичный и образованный человек. А тебе, Тони, взрослой восемнадцатилетней девице, с которой он так мило и галантно обошелся, следовало бы быть посдержаннее на язык. У всех у нас есть свои слабости, и - уж извини меня, Тони, - не тебе бросать камень... Том, нам пора за работу! Тони буркнула: "Золотисто-желтые бакенбарды", - и нахмурила брови, как хмурила их уже не раз в этот вечер. 2 - О, как я был огорчен, мадемуазель, что не застал вас, - объявил г-н Грюнлих несколькими днями позднее, встретив на углу Брейтенштрассе и Менгштрассе Тони, возвращавшуюся домой с прогулки. - Я позволил себе нанести визит вашей матушке и очень сетовал, узнав о вашем отсутствии. Но теперь я бесконечно счастлив, что все же встретил вас. Фрейлейн Будденброк пришлось остановиться, поскольку г-н Грюнлих заговорил с нею; но, полузакрыв внезапно потемневшие глаза, она так и не подняла их выше уровня груди г-на Грюнлиха, и на ее губах появилась та насмешливая и беспощадно жестокая улыбка, которой молодые девушки обычно встречают мужчину, от которого они решили тут же отвернуться. Губы ее шевелились. Что ему ответить? Надо найти слово, которое раз и навсегда оттолкнет, уничтожит этого Бендикса Грюнлиха, внушит ему уважение к ней и в то же самое время больно его ранит. - Не могу сказать того же о себе, - ответила она, так и не отводя взора от груди г-на Грюнлиха. Выпустив эту коварную и ядовитую стрелу, она отвернулась, закинула голову и, вся красная от гордого сознания своей находчивости и саркастической язвительности, пошла домой, где ей сообщили, что г-н Грюнлих зван к ним в следующее воскресенье отведать телячьего жаркого. И он явился. Явился в несколько старомодном, но хорошо сшитом широком сюртуке, придававшем ему серьезный и солидный вид, все такой же розовый, улыбающийся, с аккуратно расчесанными на пробор жидкими волосами и пышно взбитыми бакенбардами. Он ел рыбу, запеченную в раковинах, суп жюльен, телячье жаркое с гарниром из картофеля и цветной капусты под бешемелью, мараскиновый пудинг и пумперникели с рокфором, сопровождая каждую перемену блюд похвальным словом, не лишенным даже некоторого изящества. Так, например, вооружась десертной ложкой, он отставлял руку, вперял взор в одну из статуй на шпалерах и, как бы ни к кому не обращаясь, но тем не менее вслух, произносил: - Видит бог, я в себе не волен: я уже съел изрядный кусок этого пудинга, но он так вкусен, что мне приходится просить у нашей щедрой хозяйки еще кусочек! При этом он лукаво поглядывал на консульшу. Он беседовал с консулом о делах и о политике, высказывая серьезные и дельные суждения; болтал с консульшей о театре, о приемах в обществе и о туалетах; у него нашлось приветливое слово для Тома, Христиана, для бедной Клотильды, даже для маленькой Клары и для мамзель Юнгман. Тони молчала, и он не пытался заговаривать с нею, а только время от времени, склонив набок голову, смотрел на нее, и взор его выражал горесть и надежду. Господин Грюнлих откланялся, оставив по себе впечатление, еще более выгодное, чем в свой первый визит. - Он очень хорошо воспитан, - сказала консульша. - И к тому же весьма почтенный человек и добрый христианин, - подтвердил консул. Христиан с еще большим совершенством воспроизвел жесты г-на Грюнлиха и его манеру говорить, а Тони, мрачно нахмурив брови, пожелала всем доброй ночи. Ее тяготило смутное предчувствие, что она отнюдь не в последний раз видела этого господина, сумевшего столь быстро покорить сердце ее родителей. И правда, вернувшись как-то вечером из гостей, она обнаружила, что г-н Грюнлих, удобно расположившись в ландшафтной, читает консульше "Уиверли" Вальтера Скотта (22), - надо отдать ему справедливость, с отличным произношением, ибо, путешествуя по надобностям своего "живого дела", он частенько, по его словам, бывал и в Англии. Тони уселась в сторонке с другой книгой, и г-н Грюнлих кротко обратился к ней: - То, что я читаю, вам, видимо, не по вкусу, мадемуазель? На что Тони все так же колко и саркастически ответила нечто вроде: - Да, нимало. Он не смутился и начал рассказывать о своих безвременно скончавшихся родителях. Отца своего, проповедника и пастора, он охарактеризовал как человека, преисполненного христианских чувств, но в то же время и весьма светского. Тем не менее г-н Грюнлих вскоре отбыл в Гамбург. Тони не было дома во время его прощального визита. - Ида, - сказала Тони мамзель Юнгман, поверенной всех ее тайн, - этот человек уехал! На что Ида ответила: - Вот посмотришь, деточка, он еще вернется. Неделю спустя в маленькой столовой разыгралась следующая сцена: Тони спустилась вниз в девять часов утра и была очень удивлена, застав отца еще сидящим за столом вместе с консульшей. Она подставила родителям лоб для поцелуя, уселась на свое место, свежая, проголодавшаяся, с сонными еще глазами, положила сахар в кофе, намазала маслом хлеб, придвинула к себе зеленый сыр. - Как хорошо, папа, что я застала тебя! - проговорила она, обертывая салфеткой горячее яйцо и стуча по нему ложечкой. - Я сегодня решил дождаться нашей сонливицы, - отвечал консул. Он курил сигару и непрерывно похлопывал по столу свернутой газетой. Консульша неторопливо закончила свой завтрак и грациозно откинулась на спинку стула. - Тильда уже хлопочет на кухне, - многозначительно продолжал консул, - и я тоже давно принялся бы за работу, если бы нам, твоей матери и мне, не нужно было обсудить с нашей дочкой один серьезный вопрос. Тони, прожевывая бутерброд, посмотрела на отца и потом перевела взгляд на мать со смешанным чувством испуга и любопытства. - Поешь сперва, дитя мое, - сказала консульша. Но Тони, вопреки ее совету, положила нож и воскликнула: - Только, ради бога, не томи меня, папа! Консул, по-прежнему хлопая по столу газетой, повторил за женой: - Ешь, ешь! Тони в молчанье и уже без всякого аппетита допивала кофе и доедала яйцо и хлеб с сыром, - она начала подозревать, о чем будет речь. Краска сбежала с ее лица, она побледнела, решительно отказалась от меда и тут же тихим голосом объявила, что уже сыта. - Милое дитя мое, - начал консул после нескольких секунд молчания, - дело, которое мы хотели обсудить с тобой, изложено вот в этом письме. - И он опять хлопнул по столу, но уже не газетой, а большим бледно-голубым конвертом. - Одним словом, господин Бендикс Грюнлих, которого мы все считаем весьма достойным и приятным молодым человеком, пишет мне, что за время своего пребывания здесь он проникся самыми нежными чувствами к моей дочери и теперь официально просит ее руки. Что ты на это скажешь, дитя мое? Тони, откинувшись на спинку стула и опустив голову, медленно вертела правой рукой серебряное кольцо от салфетки. Внезапно она подняла глаза, потемневшие, полные слез, и сдавленным голосом крикнула: - Что надо от меня этому человеку? Что я ему сделала? - и разрыдалась. Консул бросил быстрый взгляд на жену и в замешательстве начал внимательно рассматривать свою уже пустую чашку. - Дорогая моя, - мягко сказала консульша, - зачем горячиться? Ты ведь не сомневаешься, что родители желают тебе только блага, а потому-то мы и не можем советовать тебе отказаться от того положения в жизни, которое тебе сейчас предлагается. Я охотно верю, что ты не питаешь к господину Грюнлиху каких-либо определенных чувств, но это придет со временем, - смею тебя уверить, придет. Такое юное создание, как ты, не сознает, чего ему собственно надо... В голове у тебя такой же сумбур, как и в сердце... Сердцу надо дать время, а тебе следует прислушаться к советам опытных людей, пекущихся только о твоем счастье. - Да я ровно ничего о нем не знаю, - прервала ее вконец расстроенная Тони и прижала к глазам батистовую салфетку с пятнышками от яиц. - Я знаю только, что у него золотисто-желтые бакенбарды и "живое дело"... - Верхняя ее губка, вздрагивавшая от всхлипываний, производила невыразимо трогательное впечатление. Консул во внезапном порыве нежности пододвинул свой стул поближе к ней и, улыбаясь, стал гладить ее по волосам. - Дочурка моя, - проговорил он, - что же тебе и знать о нем? Ты еще дитя, и проживи он здесь не месяц, а целый год, ты бы узнала о нем не больше... Девушка твоих лет не разбирается в жизни и должна полагаться на суждение зрелых людей, которые желают ей добра. - Я не понимаю... не понимаю... - всхлипывала Тони и, как кошечка, терлась головой об ласкающую ее руку. - Он является сюда... Говорит всем все самое приятное... уезжает... И потом вдруг пишет, что хочет на мне... Почему он такое надумал? Что я ему сделала? Консул снова улыбнулся. - То, что ты второй раз говоришь это. Тони, только доказывает, какое ты еще дитя. Но моя дочурка никак не должна думать, что я собираюсь принуждать, мучить ее... Все это можно и должно обдумать и взвесить на досуге, ибо шаг это серьезный. В таком духе я и отвечу пока что господину Грюнлиху, не отклоняя, но и не принимая его предложения. Надо еще о многом поразмыслить... Ну, так? Решено? А теперь папе пора и на работу... До свидания, Бетси. - До свидания, мой милый Жан. - Я все-таки рекомендую тебе взять немножко меду, Тони, - сказала консульша, оставшись наедине с дочерью, которая сидела все так же неподвижно, опустив голову. - Кушать надо как следует. Мало-помалу глаза Тони высохли. Мысли беспорядочно теснились в ее пылающей голове. "Господи! Вот так история!" Конечно, она знала, что рано или поздно станет женой коммерсанта, вступит в добропорядочный, выгодный брак, который не посрамит достоинства ее семьи и фирмы Будденброк. Но сейчас-то ведь впервые кто-то по правде, всерьез хочет на ней жениться! Как следует вести себя при такой оказии? Подумать только, что теперь к ней, к Тони Будденброк, относятся все эти до ужаса весомые слова, которые она раньше только читала в книжках: "дала согласие", "просил руки", "до конца дней"... Бог мой! Все это так ново и так внезапно! - А ты, мама? - проговорила она. - Ты, значит, тоже советуешь мне... дать согласие? - Она на мгновение запнулась, слово "согласие" показалось ей чересчур высокопарным, неудобопроизносимым, но она все же выговорила его, и даже с большим достоинством. Она уже немного стыдилась своей первоначальной растерянности. Брак с г-ном Грюнлихом казался ей теперь не меньшей нелепостью, чем десять минут назад, но сознание важности нового своего положения преисполняло ее гордостью. Консульша сказала: - Что я могу советовать, дитя мое? Разве папа тебе советовал? Он только не отговаривал тебя. Ибо с его стороны, да и с моей тоже, это было бы безответственно. Союз, предложенный тебе, милая Тони, в полном смысле то, что называется хорошая партия... У тебя будут все возможности, переехав в Гамбург, зажить там на широкую ногу... Тони сидела неподвижно. Перед ее внутренним взором промелькнуло нечто вроде шелковых портьер - таких, какие она видела в гостиной у стариков Крегеров... Будет ли она в качестве мадам Грюнлих пить шоколад по утрам? Спрашивать об этом как-то неудобно. - Как уже сказал отец, у тебя есть время все обдумать, - продолжала консульша. - Но мы должны обратить твое внимание на то, что подобный случай устроить свое счастье представляется не каждый день. Этот брак в точности соответствовал бы тому, что предписывают тебе твой долг и твое предназначение. Да, дитя мое, об этом я обязана тебе напомнить. Путь, который сегодня открылся перед тобой, и есть предначертанный тебе путь. Впрочем, ты это и сама знаешь... - Да, - задумчиво отвечала Тони. - Конечно. - Она отлично понимала свои обязанности по отношению к семье и к фирме, более того - гордилась ими. Она, Антония Будденброк, перед которой грузчик Маттисен снимал свой шершавый цилиндр, она, дочка консула Будденброка, словно маленькая королева разгуливавшая по городу, назубок знала историю своей семьи. Уже портной в Ростоке жил в отличном достатке, а с тех пор Будденброки все шли и шли в гору. Ее предназначение состояло в том, чтобы, вступив в выгодный и достойный брак, способствовать блеску семьи и фирмы. Том с этой же целью работал в конторе. Партия, которую ей предлагают, как ни взгляни, весьма подходящая. Но г-н Грюнлих!.. Ей казалось, что она видит, как он семенит ей навстречу, видит его золотисто-желтые бакенбарды, розовое улыбающееся лицо и бородавку около носа. Она ощущала ворсистое сукно его костюма, слышала его вкрадчивый голос... - Я знала, - заметила консульша, - что благоразумие нам не чуждо... Может быть, мы уже и приняли решение? - О, боже упаси! - вскричала Тони, вложив в этот возглас все свое возмущение. - Какая нелепость - выйти замуж за Грюнлиха! Я все время донимала его колкостями... Непонятно, как он вообще еще меня терпит! Надо же иметь хоть немного самолюбия... И она стала намазывать мед на ломтик домашнего хлеба. 3 В этом году Будденброки никуда не уехали, даже во время каникул Христиана и Клары. Консул заявил, что его "не пускают дела"; кроме того, неразрешенный вопрос относительно Антонии удерживал все семейство на Менгштрассе. Г-ну Грюнлиху было отправлено, в высшей степени дипломатическое послание, написанное консулом; дальнейший ход событий задерживался упорством Тони, проявлявшемся в самых ребяческих формах: "Боже меня упаси, мама", - говорила она, или: "Да я его попросту не выношу". Последнее слово она произносила, четко скандируя слоги. А не то торжественно заявляла: "Отец (во всех других случаях она звала консула "папа"), я никогда не дам ему своего согласия". Все бы так и застряло на этой точке, если бы дней через десять, то есть как раз в середине июля, после объяснения родителей с дочкой в малой столовой, не произошло новое событие. День уже клонился к вечеру, теплый, ясный день. Консульша куда-то ушла, и Тони с романом в руках в одиночестве сидела у окна ландшафтной, когда Антон подал ей карточку. И прежде чем она успела прочитать имя, стоявшее на ней, в комнату вошел некто в сборчатом сюртуке и гороховых панталонах. Само собой разумеется, это был г-н Грюнлих; лицо его выражало мольбу и нежность. Тони в ужасе подскочила на стуле и сделала движение, точно намеревалась спастись бегством в большую столовую. Ну как прикажете разговаривать с человеком, который сделал ей предложение? Сердце отчаянно колотилось у нее в груди, лицо покрылось бледностью. Покуда г-н Грюнлих находился вдали, серьезные разговоры с родителями и внезапная значительность, приобретенная ее собственной персоной, которой надлежало принять важное решение, очень занимали Тони. Но вот он опять здесь! Стоит перед ней! Что будет? Она чувствовала, что готова заплакать. Г-н Грюнлих направлялся к ней, растопырив руки и склонив голову набок, как человек, собирающийся сказать: "Вот, я перед тобой! Убей меня, если хочешь". - Это судьба! - воскликнул он. - Вы первая, кого я вижу здесь, Антония! - Да, так он и сказал: "Антония"! Тони застыла с книгой в руках, потом выпятила губки и, сопровождая каждое свое слово, кивком головы снизу вверх, в негодовании крикнула: - Да... как... вы... смеете! Но слезы уже душили ее. Господин Грюнлих был слишком взволнован, чтобы обратить внимание на этот возглас. - Разве я мог еще дожидаться?.. Разве я не должен был вернуться сюда? - проникновенным голосом спрашивал он. - На прошлой неделе я получил письмо от вашего папеньки; письмо, которое окрылило меня надеждой. Так мог ли я еще дольше пребывать в состоянии неполной уверенности, мадемуазель Антония? Я не выдержал... Вскочил в экипаж и помчался сюда... Я снял несколько комнат в гостинице "Город Гамбург"... Я приехал, Антония, чтобы из ваших уст услышать последнее, решающее слово, которое сделает меня несказанно счастливым! Тони остолбенела от изумления; слезы высохли у нее на глазах. Так вот чем обернулось дипломатическое послание консула, которое должно было отложить всякое решение на неопределенный срок! Она пробормотала подряд раза три или четыре: - Вы ошибаетесь... Вы ошибаетесь! Господин Грюнлих пододвинул одно из кресел вплотную к ее стулу у окна, уселся, заставил Тонн опуститься на место, наклонился и, держа в своих руках ее помертвевшую руку, продолжал взволнованным голосом: - Мадемуазель Антония... С первого мгновенья, с того самого вечера... Вы помните этот вечер?.. Когда я впервые увидел вас в кругу семьи... ваш облик, такой благородный, такой сказочно прелестный, навек вселился в мое сердце... - Он поправился и сказал: "внедрился". - С того мгновенья, мадемуазель Антония, моим единственным страстным желаньем стало: завладеть вашей прекрасной рукой. Так претворите же в счастливую уверенность ту надежду, которую подало мне письмо вашего папеньки. Правда? Я ведь могу рассчитывать на взаимность?.. Могу быть уверен в ней? - С этими словами он сжал ее руку и заглянул в ее широко раскрытые глаза. Сегодня он явился без перчаток; руки у него были белые, с длинными пальцами и вздутыми синеватыми жилами. Тони в упор смотрела на его розовое лицо, на бородавку возле носа, на глаза, тускло-голубые, как у гуся. - Нет, нет, - испуганно и торопливо забормотала она. И добавила: - Я не даю вам согласия! Она старалась сохранить твердость, но уже плакала. - Чем заслужил я эти сомнения, эту нерешительность? - спросил он упавшим голосом, почти с упреком. - Вы избалованы нежной заботой, любовным попечением... Но клянусь вам, заверяю вас честным словом мужчины, что я буду вас на руках носить, что, став моей женой, вы ничего не лишитесь, что в Гамбурге вы будете вести достойную вас жизнь... Тони вскочила, высвободила руку и, заливаясь слезами, в отчаянии крикнула: - Нет, нет! Я же сказала: нет! Я вам отказала! Боже милостивый, неужто вы этого не понимаете? Тут уж и г-н Грюнлих поднялся с места. Он отступил на шаг, растопырил руки и произнес решительным тоном человека, оскорбленного в своих лучших чувствах: - Разрешите заметить вам, мадемуазель Будденброк, что я не могу позволить оскорблять себя подобным образом. - Но я нисколько не оскорбляю вас, господин Грюнлих, - отвечала Тони, уже раскаиваясь в своей горячности. О, господи, и надо же, чтобы все это случилось именно с ней! Она не ожидала столь настойчивых домогательств и думала, что достаточно сказать: "Ваше предложение делает мне честь, но я не могу принять его", чтобы разговор более не возобновлялся. - Ваше предложение делает мне честь, - произнесла она, стараясь казаться спокойной, - но я не могу принять его... А теперь я должна... должна вас оставить. Простите, у меня больше нет времени! Господин Грюнлих преградил ей дорогу. - Вы отвергаете меня? - беззвучно спросил он. - Да, - ответила Тони и из учтивости добавила: - К сожалению. Тут г-н Грюнлих громко вздохнул, отступил на два шага назад, склонил туловище вбок, ткнул пальцем вниз - в ковер - и вскричал страшным голосом: - Антония! Несколько мгновений они так и стояли друг против друга: он в позе гневной и повелительной, Тони бледная, заплаканная, дрожащая, прижав к губам взмокший платочек. Наконец он отвернулся и, заложив руки за спину, дважды прошелся по комнате, - как у себя дома! - затем остановился у окна, вглядываясь в сгущающиеся сумерки. Тони медленно и осторожно направилась к застекленной двери, но не успела дойти и до середины комнаты, как г-н Грюнлих вновь очутился подле нее. - Тони, - почти шепотом проговорил он, тихонько дотрагиваясь до ее руки, и опустился, медленно опустился перед ней на колени; его золотисто-желтые бакенбарды коснулись ее ладони. - Тони, - повторил он, - вот до чего вы меня довели!.. Есть у вас сердце в груди, живое, трепетное сердце? Тогда выслушайте меня... Перед вами человек, обреченный на гибель! Человек, который будет уничтожен, если... человек, который умрет от горя, - вдруг спохватился он, - если вы отвергнете его любовь! Я у ваших ног... Достанет ли у вас духа сказать: вы мне отвратительны? - Нет, нет! Тони неожиданно заговорила успокаивающим голосом. Она уже не плакала больше, чувство растроганности и сострадания охватило ее. Бог мой, как же он ее любит, если эта история, на которую она смотрела равнодушно, даже как-то со стороны, довела его до такого состояния! Возможно ли, что и ей пришлось пережить подобное? В романах Тони читала о таких чувствах. А теперь вот, в жизни, господин в сюртуке стоит перед ней на коленях и умоляет ее!.. Мысль выйти за него замуж казалась ей нелепой, ибо она находила его смешным... Но в это мгновенье... право же, ничего смешного в нем не было! Его голос, его лицо выражали столь непритворный страх, столь пламенную и отчаянную мольбу. - Нет, нет! - потрясенная, говорила она, склоняясь над ним. - Вы мне не отвратительны, господин Грюнлих. Как вы могли это подумать! Встаньте, пожалуйста, встаньте!.. - Так вы не казните меня? - спросил он. И она опять отвечала успокаивающим, почти материнским тоном: - Нет, нет! - Вы согласны! - крикнул г-н Грюнлих и вскочил на ноги, но, заметив испуганное движение Тони, снова опустился на колени, боязливо заклиная ее: - Хорошо, хорошо! Не говорите больше ни слова, Антония! Не надо сейчас, не надо... Мы после поговорим... в другой раз... А теперь прощайте... Я еще приду, прощайте! Он вскочил на ноги, рывком сдернул со стола свою большую серую шляпу, поцеловал руку Тони и выбежал через застекленную дверь. Тони видела, как он схватил в ротонде свою трость и скрылся в коридоре. Она стояла посреди комнаты, обессиленная, в полном смятении, с мокрым платочком в беспомощно опущенной руке. 4 Консул Будденброк говорил жене: - Если бы я мог предположить, что у Тони имеются какие-то тайные причины не соглашаться на этот брак! Но она ребенок, Бетси, она любит развлечения, до упаду танцует на балах, принимает ухаживанья молодых людей отнюдь не без удовольствия, так как знает, что она красива, из хорошей семьи... Может быть, втайне, бессознательно, она и ищет чего-то... Но я ведь вижу, что она, как говорится, еще и сама не знает своего сердца... Спроси ее, и она начнет придумывать то одно, то другое... но назвать ей некого. Она дитя, птенец, у нее ветер в голове... Согласись она на его предложение - это будет значить, что ее место в жизни уже определено; у нее будет возможность устроить дом на широкую ногу, а этого ей очень и очень хочется. И не пройдет и нескольких дней, как она полюбит мужа... Он не красавец... видит бог, совсем не красавец... Но все же весьма представителен, а ведь в конце концов где они, эти овцы о пяти ногах?.. Ты уж прости мне этот купеческий жаргон!.. Если она хочет ждать, пока явится какой-нибудь красавец и вдобавок выгодный жених, - что ж, бог в помощь! Тони Будденброк, конечно, без женихов не останется. Хотя, с другой стороны, есть все-таки риск. Ведь опять-таки, выражаясь купеческим языком, рыбы в море полно, да сеть порой пустая бывает... Вчера утром я имел длительное собеседование с Грюнлихом - он и не думает отступаться. Я смотрел его конторские книги... Он мне их принес. Книги, скажу тебе, Бетси, просто загляденье! Я выразил ему свое живейшее удовольствие! Дело у него хоть и молодое, но идет отлично. Капитал - сто двадцать тысяч талеров. Но это, надо думать, первоначальный: Грюнлих каждый год немало зарабатывает... Дюшаны, которых я запросил, тоже дают о нем самые утешительные сведения. Ничего точного о положении его дел они, правда, не знают, но он ведет жизнь джентльмена, вращается в лучшем обществе, а его предприятие, - им это известно из достоверных источников, - идет очень живо и широко разветвляется... То, что я разузнал у других гамбуржцев, у некоего банкира Кессельмейера, например, тоже вполне меня удовлетворило. Короче говоря, ты и сама понимаешь, Бетси, что я всей душой хочу этого брака, который пойдет на пользу семье и фирме! Но, господи, конечно, мне больно, что девочка попала в такое трудное положение! Ее осаждают со всех сторон, она ходит как в воду опущенная, от нее слова не добьешься. И тем не менее я не могу решиться попросту указать Грюнлиху на дверь... Ведь я уже не раз говорил тебе, Бетси: в последние годы дела наши, видит бог, не очень блестящи. Не то чтобы господь бог отвернулся от нас - нет, честный труд вознаграждается по заслугам. Дела идут потихоньку... увы, очень уж потихоньку. И то лишь потому, что я соблюдаю величайшую осторожность. Со времени смерти отца мы не приумножили капитала, или только очень незначительно. Да, времена сейчас не благоприятствуют коммерции. Словом, радости мало. Дочь наша уже взрослая, ей предоставляется возможность сделать партию, которую все считают выгодной и почтенной. Бог даст, так оно и будет! Ждать другого случая неблагоразумно, Бетси, очень неблагоразумно! Поговори с ней еще разок. Я сегодня всячески старался убедить ее. Консул был прав. Тони находилась в очень тяжелом положении. Она уже не говорила "нет", но, бедная девочка, не в силах была выговорить и "да". Она и сама толком не понимала, что заставляет ее еще упорствовать. Между тем ее то отводил в сторону отец для "серьезного разговора", то мать усаживала рядом с собой, домогаясь от нее окончательного решения. Дядю Готхольда и его семейство в это дело не посвящали, так как те всегда несколько насмешливо относились к родичам с Менгштрассе. Но даже Зеземи Вейхбродт проведала о сватовстве Грюнлиха и, как всегда четко выговаривая слова, подала Тони добрый совет; мамзель Юнгман тоже не преминула заметить: "Тони, деточка, что тебе расстраиваться, ты ведь останешься в высшем кругу". Не было случая, чтобы Тони, заглянув в милую ее сердцу штофную гостиную в доме у Городских ворот, не услышала замечания старой мадам Крегер: "A propos [между прочим (фр.)], до меня дошли кое-какие слухи. Надеюсь, что ты будешь вести себя благоразумно, малютка..." Как-то в воскресенье, когда Тони со всем своим семейством была в Мариенкирхе, пастор Келлинг так страстно и красноречиво толковал библейский текст о том, что жене надлежит оставить отца и матерь своих и прилепиться к мужу, что под конец впал в ярость, уже не подобающую пастырю. Тони в ужасе подняла к нему глаза: не смотрит ли он именно на нее?.. Нет, слава богу, его раскормленная физиономия была обращена в другую сторону; он проповедовал, обращаясь ко всей благоговейно внимавшей ему пастве. И все же было ясно, что это новая атака на нее и каждое его слово относится к ней и ни к кому другому. - Юная женщина, почти ребенок, - гремел он, - еще не имеющая ни собственной воли, ни самостоятельного разума и все же противящаяся советам родителей, пекущихся о ее благе, - преступна, и господь изрыгнет ее из уст своих... При этом обороте, любезном сердцу пастора Келлинга, который он выкрикнул с великим воодушевлением, его пронзительный взгляд, сопровожденный устрашающим мановением руки, и впрямь обратился на Тони. Она увидела, как отец, сидевший рядом с нею, слегка поднял руку, словно говоря: "Ну, ну! Потише..." И все же она теперь уже не сомневалась, что пастор Келлинг изрекал все это по наущению ее родителя. Тони сидела вся красная, втянув голову в плечи, - ей чудилось, что весь свет смотрит на нее, и в следующее воскресенье наотрез отказалась идти в церковь. Она молча и уныло бродила по комнатам, редко смеялась, потеряла аппетит и временами вздыхала нестерпимо жалостно, словно борясь с какой-то навязчивой мыслью, и, вздохнув, грустно оглядывалась на тех, кто был подле нее. Не сострадать ей было невозможно. Она очень похудела и выглядела уже не такой свеженькой. Кончилось тем, что консул сказал: - Дольше так продолжаться не может, Бетси! Девочка просто извелась. Ей надо на время уехать, успокоиться, собраться с мыслями. Вот увидишь, в конце концов она одумается. Мне вырваться не удастся, да и лето уже на исходе... Мы все можем спокойно остаться дома. Вчера ко мне случайно зашел старик Шварцкопф из Травемюнде; знаешь, Дидрих Шварцкопф, старший лоцман. Я перемолвился с ним несколькими словами, и он с удовольствием согласился на время приютить девочку у себя. Расходы я ему, конечно, возмещу... Там она устроится по-домашнему, будет купаться, дышать морским воздухом и, без сомнения, придет в себя. Том отвезет ее; это самый лучший выход, и не надо откладывать его в долгий ящик. Тони с радостью согласилась на это предложение. Хотя она почти не видела г-на Грюнлиха, но знала, что он здесь, ведет переговоры с ее родителями и ждет. Боже мой, ведь он в любой момент может предстать перед ней, поднять крик, умолять ее. В Травемюнде, в чужом доме, она по крайней мере будет в безопасности. Итак, в последних числах июля Тони торопливо и даже весело упаковала чемодан, уселась вместе с Томом, которого послали сопровождать ее, в величественный крегеровский экипаж, весело распрощалась с домашними и, облегченно вздохнув, покатила за Городские ворота. 5 Дорога на Травемюнде идет прямиком до парома через реку, да и дальше опять никуда не сворачивает. Том и Тони знали ее вдоль и поперек. Серое шоссе быстро мелькало под глухо и равномерно цокающими копытами раскормленных мекленбургских гнедых Лебрехта Крегера; солнце пекло неимоверно, и пыль заволакивала неприхотливый пейзаж. Будденброки, в виде исключения, пообедали в час дня, а ровно в два брат и сестра выехали из дому, рассчитывая к четырем быть на месте, - ибо если наемному экипажу требовалось три часа на эту поездку, то крегеровский кучер Иохен был достаточно самолюбив, чтобы проделать весь путь за два. Тони, одетая в зеленовато-серое изящное и простое платье, в мечтательной полудремоте кивала головой, затененной большой плоской соломенной шляпой; раскрытый зонтик того же зеленовато-серого цвета с отделкой из кремовых кружев она прислонила к откинутому верху коляски. Словно созданная для катанья в экипаже, она сидела в непринужденной позе, слегка откинувшись на спинку сиденья и грациозно скрестив ноги в белых чулках и туфельках с высокой шнуровкой. Том, уже двадцатилетний молодой человек, в хорошо сидящем серовато-синем костюме, сдвинув со лба соломенную шляпу, курил одну за другой русские папиросы. Он выглядел еще не совсем взрослым, но усы, более темные, чем волосы и ресницы, за последнее время у него очень распушились. Слегка вскинув, по своей привычке, одну бровь, он вглядывался в клубы пыли и убегающие деревья по обочинам шоссе. Тони сказала: - Я еще никогда так не радовалась поездке в Травемюнде, как сейчас... Во-первых, по известным тебе причинам... ты, Том, пожалуйста, не насмешничай; конечно, мне хочется уехать еще на несколько миль подальше от неких золотисто-желтых бакенбард... Но главное - я ведь еду в совсем другое Травемюнде, возле самого моря, к Шварцкопфам... До курортного общества мне никакого дела не будет... Признаться, оно мне порядком наскучило, и меня совсем к нему не тянет... Не говоря уже о том, что этот человек знает там все ходы и выходы. В один прекрасный день он, нимало не церемонясь, мог бы появиться возле меня со своей неизменной улыбкой. Том бросил папиросу и взял другую из портсигара с искусно инкрустированной крышкой, на которой была изображена тройка и нападающая на нее стая волков, - подарок, полученный консулом от одного русского клиента. Том в последнее время пристрастился к этим тонким и крепким папиросам со светло-палевым мундштуком; он курил их в огромном количестве и усвоил себе скверную привычку втягивать дым глубоко в легкие, а затем, разговаривая, клубами выпускать его. - Да, - согласился он, - тут ты права, парк в Травемюнде так и кишит гамбуржцами... Консул Фриче, владелец курорта, сам ведь из Гамбурга... Папа говорит, что он делает сейчас крупнейшие обороты. Но если ты не будешь посещать парк, ты упустишь много интересного... Я уверен, что Петер Дельман уже там: в эти месяцы он всегда уезжает из города. Его дело может ведь идти и само собой - ни шатко ни валко, разумеется. Смешно! Да... По воскресеньям, конечно, будет наезжать и дядя Юстус - подышать воздухом, а главное, поиграть в рулетку... Меллендорфы и Кистенмакеры, надо думать, уже прибыли туда в полном составе, Хагенштремы тоже... - Еще бы! Без Сары Землингер нигде не обойдется!.. - Кстати, ее зовут Лаурой. Справедливость, друг мой, прежде всего! - Конечно, и Юльхен с нею... Юльхен решила этим летом обручиться с Августом Меллендорфом и, уж будь покоен, на своем поставит. Тогда они окончательно утвердятся в обществе! Веришь, Том, я просто возмущена! Эти выскочки... - Да полно тебе!.. Штрунк и Хагенштрем очень выдвинулись в деловом мире, а это главное... - Ну конечно! Но ни для кого не секрет, как они этого достигают... Лезут напролом, не соблюдая приличий... Дедушка говорил про Хинриха Хагенштрема: "У него и бык телится"... Да, да, я сама слыхала. - Так это или не так, дела не меняет. У кого деньги, тому и почет. А помолвка эта - дело весьма разумное. Юльхен станет мадам Меллендорф, Август получит выгодную должность. - Ах, ты опять дразнишь меня, Том! Но все равно я презираю этих людей... Том расхохотался: - Презирай не презирай, а со счетов их не скинешь, это запомни. Папа недавно сказал: "Будущее принадлежит им"; тогда как те же Меллендорфы... Кроме всего прочего, они способные люди, эти Хагенштремы. Герман очень толково работает в деле, а Мориц, несмотря на свою слабую грудь, блестяще окончил школу. Сейчас он изучает право и, говорят, подает большие надежды. - Пусть будет по-твоему... Но я, Том, по крайней мере рада, что не всем семьям приходится гнуть спину перед ними и что, например, мы, Будденброки, как-никак... - Ну, пошла! - сказал Том. - А нам ведь, между прочим, тоже нечем хвастаться. В семье не без урода! - Он взглянул на широкую спину Иохена и понизил голос: - Одному богу известно, что творится в делах у дяди Юстуса. Папа всегда качает головой, когда говорит о нем, а дедушке Крегеру пришлось раза два выручать его довольно крупными суммами... С нашими кузенами тоже не все обстоит как должно. Юрген хочет продолжать ученье, а все никак не сдаст экзамена на аттестат зрелости. Что касается Якоба, то говорят, что у Дальбека в Гамбурге им очень недовольны. Ему вечно не хватает денег, хотя получает он их предостаточно. Если бастует дядя Юстус, то посылает тетя Розалия... Нет, по-моему, нам бросать камень не приходится. А если тебе охота тягаться с Хагенштремами, то изволь, выходи замуж за Грюнлиха! - Не для того мы с тобой поехали, чтобы разговаривать на эту тему! Да, да, может быть, ты и прав, но сейчас я об этом думать не желаю. Я хочу забыть о нем. Сейчас мы едем к Шварцкопфам. Я ведь их, собственно, совсем не знаю. Приятные они люди? - О, Дидрих Шварцкопф парень хоть куда, - как он выражается о себе после пятого стакана грога. Он был как-то у нас в конторе, и оттуда мы вместе отправились в морской клуб... Насчет выпивки он не промах. Его отец родился на судне норвежской линии и потом на этой же линии сделался капитаном. Дидрих прошел хорошую школу, старший лоцман - ответственная должность и весьма прилично оплачивается. Он старый морской волк, но с дамами неизменно галантен. Погоди, он еще начнет за тобой ухаживать... - Вот это мило! А жена? - Жену его я не знаю; наверно, достойная женщина. У них есть сын. Когда я учился, он тоже был то ли в последнем, то ли в предпоследнем классе. Теперь он, наверно, студент... Смотри-ка, море! Еще какие-нибудь четверть часа... Они проехали по аллее молодых буков, возле освещенного солнцем моря, тихого и мирного. Затем вдруг вынырнула желтая башня маяка, и глазам их открылась бухта, набережная, красные крыши городка и маленькая гавань с теснящимися на рейде парусниками. Они миновали несколько домов, оставили позади церковь, покатили по Первой линии, вытянувшейся вдоль реки, и остановились у хорошенького маленького домика с увитой виноградом верандой. Старший лоцман Шварцкопф стоял у двери и, когда экипаж подъехал, снял с головы морскую фуражку. Это был коренастый, плотный мужчина с красным лицом, водянисто-голубыми глазами и бурой колючей бородой веером, от уха до уха обрамлявшей его лицо. Его красный рот с толстой и гладко выбритой верхней губой, слегка искривленный, так как он держал в зубах деревянную трубку, хранил выражение достоинства и прямодушия. Под расстегнутым кителем с золотым шитьем сверкал белизною пикейный жилет. Лоцман стоял, широко расставив ноги и слегка выпятив живот. - Право слово, мадемуазель, я за честь почитаю, что вы к нам пожаловали... - Он бережно высадил Тони из экипажа. - Господину Будденброку мое почтение! Папенька, надеюсь, в добром здравии и госпожа консульша тоже?.. Рад, душевно рад! Милости просим! Жена уже приготовила нам закусочку. Отправляйся-ка на заезжий двор к Педерсену, - сказал он кучеру, вносившему чемодан Тони. - Там уж накормят твоих лошадок! Вы ведь у нас переночуете, господин Будденброк? Как же так нет? Лошадям надо передохнуть, да и все равно вы не успеете засветло вернуться в город. - О, да тут нисколько не хуже, чем в кургаузе, - объявила Тони четверть часа спустя, когда все уже пили кофе на веранде. - Какой дивный воздух! Даже водорослями пахнет! Я ужасно рада, что приехала в Травемюнде! Между увитых зеленью столбиков веранды виднелась широкая, поблескивавшая на солнце река с лодками и многочисленными причалами; и дальше, на сильно выдавшейся в море Мекленбургской косе, - домик паромщика на так называемом "Привале". Большие чашки с синим ободком, похожие на миски, казались странно неуклюжими по сравнению с изящным старинным фарфором в доме на Менгштрассе, но весь стол, с букетом полевых цветов перед прибором Тони, выглядел очень заманчиво, тем более что голод после путешествия в экипаже уже давал себя знать. - Мадемуазель надо хорошенько у нас поправиться, - сказала хозяйка. - А то в городе вы уж и с личика спали. Ну, да известно, какой в городе воздух, да еще всякие там балы... Госпожа Шварцкопф, дочь пастора из Шлутура, с виду женщина лет пятидесяти, была на голову ниже Тони и довольно тщедушного сложения. Свои еще черные, аккуратно и гладко зачесанные волосы она подбирала в крупно сплетенную сетку. Одета она была в темно-коричневое платье с белым воротничком и такими же манжетами. Опрятная, ласковая и приветливая, она усердно потчевала гостей домашними булочками с изюмом из хлебницы в форме лодки, которая стояла посреди стола в окружении сливок, сахара, масла и сотового меда; края этой хлебницы были разукрашены бисерной бахромой - работа маленькой Меты. Сама Мета, благонравная восьмилетняя девочка в клетчатом платьице, с белой, как лен, торчащей косичкой, сидела сейчас рядом с матерью. Госпожа Шварцкопф сокрушалась из-за того, что комната, единственная, которую она могла предоставить гостье, "такая простенькая". Тони уже побывала в ней, переодеваясь после дороги. - Да нет, она премилая! Из окон видно море, что же может быть лучше? - отвечала Тони, макая в кофе четвертый ломтик булочки с изюмом. Том разговаривал со стариком о "Вулленвевере", который сейчас ремонтировался в городе. В это время на веранду вошел молодой человек лет двадцати, с книгой под мышкой, он покраснел, быстро сдернул свою серую фетровую шляпу и застенчиво поклонился. - А, сынок! - сказал лоцман. - Поздновато ты сегодня... - И представил: - Мой сын. - Он назвал какое-то имя, а какое. Тони не разобрала. - Учится на доктора и вот приехал провести у нас каникулы... - Очень приятно, - произнесла Тони, как ее учили. Том поднялся и пожал ему руку. Молодой Шварцкопф еще раз поклонился, положил книгу и, снова покраснев, уселся за стол. Это был на редкость светлый блондин, среднего роста и довольно стройный. Чуть пробивающиеся усы, такие же бесцветные, как и коротко остриженные волосы на слегка удлиненном черепе, оставались почти незаметными, а кожа у него была необыкновенно белая, точно фарфоровая, по малейшему поводу заливавшаяся алой краской. Его глаза, несколько более темные, чем у отца, отличались тем же не столько оживленным, сколько добродушно-испытующим выражением. Черты лица были пропорциональны и довольно приятны. Когда он начал есть, Тони заметила, что у него необыкновенно красивые зубы, ровные и блестящие, как отполированная слоновая кость. Одет он был в серую куртку с накладными карманами, присобранную на спине. - Прошу извинить меня за опоздание, - сказал он, выговаривая слова несколько тяжеловесно и медлительно. - Я был на взморье, зачитался и вовремя не посмотрел на часы. - Затем он стал молча есть и только иногда испытующе взглядывал на Тома и Тони. Немного погодя, когда хозяйка опять начала усиленно потчевать Тони, он заметил: - Сотовый мед вы можете кушать спокойно, фрейлейн Будденброк. Это натуральный продукт - Тут, по крайней мере, известно, что вводишь в организм... Вам надо хорошо питаться, здешний воздух очень изнурителен, он ускоряет обмен веществ. Если вы не будете хорошо питаться, то потеряете в весе. - У него была наивная и симпатичная манера во время разговора слегка наклонять голову и временами смотреть не на того, к кому он обращался. Мять с нежностью прислушивалась к тому, что он говорит, и по лицу Тони старалась отгадать, какое впечатление производят на нее его слова. Но тут вмешался старик Шварцкопф. - Ну, хватит из себя доктора строить, бог с ним, с твоим обменом веществ!.. Мы его и знать не хотим! Молодой человек в ответ рассмеялся, покраснел и скользнул взглядом по тарелке Тони. Старший Шварцкопф несколько раз назвал сына по имени. Тони послышалось что-то вроде Моор или Морд, - старик так растягивал слова на нижненемецкий лад, что разобрать было невозможно. После еды Дидрих Шварцкопф, расстегнув китель так, что снова открылся его белый жилет, и благодушно щурясь на солнце, закурил свою коротенькую трубку. То же самое сделал его сын, а Том опять принялся за свои папиросы. У обоих молодых людей завязался разговор о былых школьных временах, в котором и Тони приняла оживленное участие. Вспомнили, конечно, и г-на Штенгеля: "Тебе сказано было провести линию, а ты что сделал? Ты провел черту..." Жаль, что не приехал и Христиан, уж он бы сумел это показать в лицах! Взглянув среди разговора на цветы, стоявшие подле Тони, Том вдруг заметил ей: - Господин Грюнлих сказал бы: "Они чрезвычайно украшают стол!" В ответ Тони, покраснев от злости, толкнула его в бок и испуганно показала глазами на молодого Шварцкопфа. В этот день у Шварцкопфов и кофе пили позднее обыкновенного и за столом сидели дольше, чем всегда. Было половина седьмого; вдали над "Привалом" уже стали сгущаться сумерки, когда лоцман поднялся с места. - Прошу прощения, - сказал он. - Мне надо еще побывать в лоцманском доме... Ужинаем мы, с вашего позволения, в восемь часов. - Или сегодня позднее, Мета? А ты, - он снова буркнул какое-то имя, - слишком долго не рассиживайся... Пойди да займись своими скелетами... Мадемуазель Будденброк, верно, надобно разобрать вещи... Или, может, наши гости хотят прогуляться к морю? Так ты их не задерживай. - Помилуй, Дидрих! Да почему же ему и не посидеть здесь? - с ласковым упреком воскликнула г-жа Шварцкопф. - А если молодые люди вздумают прогуляться к морю, так почему ему не пойти с ними? У него ведь каникулы, Дидрих. Неужто же мальчику и гостям-то порадоваться нельзя?.. 6 На следующее утро Тони проснулась в опрятной комнатке с мебелью, обитой веселым ситчиком, и сразу ощутила то радостное возбуждение, которое испытывает человек, открывая глаза на новом месте. Она села на кровати, обхватила руками колени, тряхнула растрепавшимися волосами и, прищурившись на узкую ослепительную полоску дневного света, пробивавшуюся сквозь закрытые ставни, стала неторопливо припоминать все события вчерашнего дня. О г-не Грюнлихе она почти позабыла. Город, омерзительная сцена в ландшафтной, настойчивые увещания родителей и пастора Келлинга - все это осталось далеко позади. Здесь она каждое утро будет просыпаться беззаботно... Шварцкопфы на редкость славные люди. Вчера за ужином был апельсиновый крюшон, и все чокнулись за радостное совместное пребывание. Как было весело! Старик Шварцкопф потешал гостей разными морскими историями, а сын рассказывал о Геттингене, где он учится. Странно, она так до сих пор и не узнала его имени! Она внимательно прислушивалась, но за ужином никто его по имени не называл, а спросить, конечно, было неудобно. Тони мучительно раздумывала: "Господи, ну как же его зовут, этого юношу? Моор, Морд?" В общем он очень понравился ей, этот самый Моор или Морд. Как он добродушно и хитро улыбался, когда, спрашивая воды, вместо слова "вода" называл две какие-то буквы и цифру, чем всякий раз выводил из себя старика Шварцкопфа. Это будто бы была химическая формула воды, но не здешней, потому что здешняя, травемюндовская, куда сложней по составу. В ней, того и гляди, можно даже медузу обнаружить. Но у начальства свои собственные представления о пресной воде. Тут он снова получил нагоняй от отца за непочтительность к начальству. Фрау Шварцкопф все время поглядывала на Тони: не отразится ли на ее лице восхищение, а студент и вправду говорил очень интересно - весело и в то же время по-ученому. Кроме того, он всячески старался оказать ей внимание, этот молодой человек. Она пожаловалась, что во время еды у нее кровь приливает к голове, - наверно, она слишком полнокровна. И что же он на это сказал? Смерил ее испытующим взглядом и объявил, что если кровь приливает к височным артериям, то это еще не значит, что в голове слишком много крови, то есть, вернее, красных кровяных шариков. Не исключено даже, что Тони несколько малокровна. Кукушка высунулась из резных часов на стене и закуковала высоким, звонким голоском. "Семь, восемь, девять, - отсчитала Тони, - пора вставать!" Она соскочила с кровати и распахнула ставни. Небо было не безоблачно, но солнце светило. За селеньем и башней маяка открывался широкий вид на слегка взволнованное море, справа ограниченное Мекленбургской косой; на всей его необозримой поверхности чередовались зеленые и синие полосы, сливавшиеся вдали с туманным горизонтом. "Позднее пойду купаться, - решила Тони, - но сначала надо хорошенько позавтракать, чтобы обмен веществ не вовсе изнурил меня..." Она улыбнулась и быстрыми, энергическими движениями стала умываться и совершать свой туалет. Когда пробило половина десятого. Тони была уже совсем готова. Двери соседней комнаты, в которой ночевал Том, были открыты настежь, - он чуть свет уехал обратно в город. Даже здесь, в верхнем этаже, где помещались только спальни, стоял аромат кофе. Казалось, весь маленький домик был насквозь пропитан им; этот запах еще усилился, когда Тони спустилась по лестнице со сплошными деревянными перилами и пошла по светлому коридору мимо гостиной, столовой и рабочей комнаты старшего лоцмана. Свежая и сияющая, в белом пикейном платье, Тони вышла на веранду. Госпожа Шварцкопф вдвоем с сыном сидели за столом, с которого уже была убрана почти вся посуда. На этот раз поверх коричневого платья она надела синий клетчатый фартук; около ее прибора стояла корзиночка с ключами. - Вы уж не обессудьте, мадемуазель Будденброк, что мы вас не подождали, - сказала г-жа Шварцкопф. - Мы люди простые, поднимаемся рано. С утра хлопот не оберешься... Шварцкопф в конторе. Ну, да ведь мадемуазель не сердится? Правда? Тони в свою очередь извинилась: - Ради бога, не думайте, что я всегда так долго сплю. Мне очень совестно, но вчерашний крюшон... Тут хозяйский сын рассмеялся. Он стоял у стола, держа в руке свою деревянную трубку. Перед ним лежала газета. - Да, это вы во всем виноваты, - сказала Тони. - С добрым утром!.. Вы то и дело чокались со мной. И теперь я не заслуживаю ничего, кроме простывшего кофе. Мне уже давно следовало позавтракать и искупаться... - Ну, для вас это было бы слишком рано; в семь часов вода еще холодная, всего одиннадцать градусов... После теплой постели она просто обжигает тело... - А с чего вы взяли, monsieur, что я люблю купаться в теплой воде? - Тони села за стол. - О, вы даже позаботились, чтоб мой кофе не остыл, сударыня! Ну, налью-то уж я сама... Большое спасибо! Госпожа Шварцкопф хозяйским глазом следила, чтобы гостья хорошенько ела. - Ну, как спалось мадемуазель на новом месте? Ведь матрац-то у нас набит одной морской травой, мы люди простые!.. А теперь уж позвольте пожелать вам приятного аппетита и хорошего гулянья. Мадемуазель, наверно, встретит на взморье немало знакомых... Если угодно, мой сын вас проводит, мадемуазель. Прошу прощенья, мне больше никак нельзя задерживаться, надобно присмотреть на кухне. У нас сегодня жареная колбаса, вот я и хочу приготовить ее повкуснее... - Итак, я принимаюсь за сотовый мед, - сказала Тони, когда они остались вдвоем, - "тут по крайней мере известно, что вводишь в организм!" Молодой Шварцкопф встал и положил свою трубочку на перила веранды. - Курите, пожалуйста! Мне это нисколько не мешает. Дома, когда я сажусь завтракать, комната уже полна дыма от папиной сигары... Скажите-ка, - внезапно спросила она, - правда, что одно яйцо по питательности равно четверти фунта мяса? Он жарко покраснел. - Вам угодно потешаться надо мной, фрейлейн Будденброк? - спросил он, не зная, смеяться ему или сердиться. - Мне и так отец вчера вечером задал головомойку за умничанье и важничанье, как он выразился. - Да ведь я спросила без всякой задней мысли! - Тони от смущенья на миг даже перестала есть. - Важничанье? Бог с вами! Я так хочу что-то узнать... Ведь я же круглая невежда, честное слово! У Зеземи Вейхбродт я считалась отъявленной лентяйкой. А вы, по-моему, так много знаете... - И подумала про себя: "Важничанье? Человек, попав в незнакомое общество, старается показать себя с наилучшей стороны: выбирает слова, желая понравиться, вполне понятно..." - Ну да, в известной мере они равноценны, - сказал он, явно польщенный, - поскольку речь идет об определенных питательных веществах. И они стали болтать - Тони, уписывая завтрак, а молодой Шварцкопф, продолжая курить свою трубочку, - о Зеземи Вейхбродт, о житье-бытье в ее пансионе, о подругах Тони - Герде Арнольдсен, которая теперь вернулась в Амстердам, и об Армгард фон Шиллинг, чей белый дом был виден со здешнего берега, - в ясную погоду, конечно. Кончив есть и вытерев рот салфеткой, Тони спросила, указывая на газету: - Есть что-нибудь новенькое? Молодой Шварцкопф рассмеялся и покачал головой насмешливо и с сожалением. - Да нет... Что здесь может быть нового? Ведь эти "Городские ведомости" - жалкий листок! - Да неужели? А папа и мама всегда их выписывают. - Ну, разумеется, - пробормотал он и залился краской. - Я ведь их тоже читаю, как видите, раз ничего другого нет под рукой. Но, по правде говоря, сообщения вроде того, что оптовый торговец и консул имярек собирается справлять серебряную свадьбу, не так-то уж захватывающе интересны! Да-да! Вы смеетесь?.. А вам следовало бы почитать и другие газеты, например "Гартунгские известия", выходящие в Кенигсберге, или "Рейнскую газету" (23). В них найдется кое-что и поинтереснее! Что бы там ни говорил король прусский... - А что он говорит? - Да нет... К сожалению, при даме я этого повторить не могу. - Он снова покраснел. - Одним словом, он весьма немилостиво отозвался об этих газетах, - продолжал он с несколько деланной иронией, на мгновенье неприятно поразившей Тони. - Они, видите ли, недостаточно почтительно пишут о правительстве, о дворянстве, о попах и о юнкерстве... и вдобавок умеют водить за нос цензуру. - А вы? Вы тоже непочтительно отзываетесь о дворянстве? - Я? - переспросил он и смешался. Тони встала. - Ну, об этом мы поговорим в другой раз. Что, если мне сейчас отправиться на взморье? Смотрите, как прояснилось. Сегодня уж дождя не будет. Ох, как хочется снова окунуться в море! Вы меня проводите? 7 Она надела свою большую соломенную шляпу и раскрыла зонтик, так как, несмотря на легкий морской ветерок, жара стояла немилосердная. Молодой Шварцкопф, в фетровой шляпе, с книгой под мышкой, шагал рядом и время от времени искоса на нее поглядывал. Пройдя Первую линию, они вошли в пустынный парк; в этот час солнце заливало все его розарии и усыпанные гравием дорожки. Напротив кургауза, кондитерской и двух швейцарских домиков, соединенных между собою каким-то длинным строением, безмолвствовала полускрытая в ельнике раковина для оркестра. Время близилось к полудню, и все еще были на взморье. Они пересекли детскую площадку со скамейками и большими качелями, обогнули ванное заведение и медленно пошли по направлению к маяку. Солнце так накалило землю, что от нее подымался жгучий, пряный аромат клевера и других трав, и в этом пахучем воздухе с жужжаньем вилась мошкара. Море шумело глухо и однообразно. Где-то вдали на нем вдруг появлялись и опять исчезали белые барашки. - Что это у вас за книга? - полюбопытствовала Тони. Молодой человек тотчас же, не глядя, перелистал ее. - Ах, вам это будет неинтересно, фрейлейн Будденброк! Здесь все про кишки, кровь и болезни. Вот видите, на этой странице рассказывается об отеке легких. При этом заболевании легочные пузырьки наполняются такой водянистой жидкостью... Это очень опасное следствие воспаления легких. Если болезнь принимает дурной оборот, человеку становится невозможно дышать, и он умирает. И обо всем этом здесь говорится совершенно хладнокровно... - Фу!.. Но, конечно, если хочешь быть доктором... Я похлопочу, чтобы со временем, когда доктор Грабов уйдет на покой, вы сделались у нас домашним врачом. Вот увидите! - Весьма признателен!.. А можно поинтересоваться, что вы читаете, фрейлейн Будденброк? - Вы знаете Гофмана? - спросила Тони. - Этого с капельмейстером и золотым горшком? Что ж, очень мило. Но это - как бы вам сказать? - это все же дамское чтение. Мужчины в наши дни должны читать другое. - Теперь я хочу задать вам один вопрос, - решилась, наконец, Тони, пройдя еще несколько шагов. - Как, собственно, ваше имя? Мне ни разу не удалось его разобрать, и это даже начало меня сердить. Я все гадаю и гадаю... - Гадаете, как меня зовут? - Ну да! Ах, пожалуйста, не смущайте меня! Конечно, это не полагается спрашивать, но меня вдруг разобрало любопытство. Я знаю, что мне в жизни не понадобится ваше имя, но... - Что ж, меня зовут Мортен, - сказал он и покраснел так, как еще ни разу не краснел до сих пор. - Мортен... Красивое имя! - Что ж в нем красивого? - Ах, боже мой, но ведь красивее же, чем Хинц или Кунц. В вашем имени есть что-то необычное, иностранное... - У вас романтическая душа, фрейлейн Будденброк! Вы начитались Гофмана... На самом деле все обстоит гораздо проще: мой дед был наполовину норвежец, его звали Мортен, по нему и меня окрестили Мортеном. Вот и все. Тони, осторожно ступая, пробиралась через камыш, росший вдоль песчаного берега. Отсюда было уже рукой подать до деревянных павильончиков с коническими крышами; между этими павильончиками, ближе к воде, были расставлены плетеные кабинки, вокруг которых нежились на песке целые семейства. Дамы в синих пенсне для защиты глаз от солнца, с книжками из местной библиотеки в руках, мужчины в светлых костюмах, от нечего делать рисующие тросточкой на песке, загорелые дети в больших соломенных шляпах; они возились в песке, рыли канавки, пекли пирожки в деревянных формочках, прокладывали туннели и бегали босиком по воде, пуская кораблики. Справа в море вдавалось деревянное здание купален. - Сейчас мы наткнемся на меллендорфский павильон, - сказала Тони. - Давайте свернем немного в сторону. - Охотно, но вы ведь все равно подойдете к ним. А я сяду вон там, на камнях. - Сидеть с ними я не собираюсь, а поздороваться мне, конечно, придется. Да и то, скажу вам по совести, без всякого удовольствия. Я хочу, чтобы меня хоть здесь оставили в покое... - В покое? - Ну да, в покое... - Знаете, фрейлейн Будденброк, я тоже хочу задать вам один вопрос... Но не сейчас, а как-нибудь при случае, на досуге. А пока разрешите откланяться. Я буду там, на камнях... - А вы не хотите, чтобы я представила вас, господин Шварцкопф? - с важностью спросила Тони. - Ох, нет, нет! - поспешно отказался Мортен. - Очень вам благодарен. Ведь я, знаете, им все равно чужой человек. Я пойду и посижу на камнях. Мортен свернул вправо, к груде больших камней, омываемых морем, которые громоздились возле купален, а Тони направилась к довольно многолюдной компании, расположившейся вокруг одного из павильонов и состоявшей из семейств Меллендорфов, Хагенштремов, Кистенмакеров и Фритше. За исключением консула Фритше, владельца курорта, и Петера Дельмана - suitier, здесь были только женщины и дети, так как день был будничный и большинство мужчин находилось в городе. Консул Фритше, пожилой человек с гладко выбритым тонким лицом, стоя в павильоне, наставлял подзорную трубу на виднеющийся вдали парус. Петер Дельман, щеголявший круглой "шкиперской" бородкой, в широкополой соломенной шляпе на голове, болтал с дамами, которые лежали на расстеленных пледах или сидели в маленьких парусиновых креслицах. Среди них была сенаторша Меллендорф, урожденная Лангхальс, в ореоле растрепанных седых волос, небрежно игравшая своей лорнеткой, и г-жа Хагенштрем с дочерью Юльхен, все еще похожей на девочку, но уже, как и ее мать, носившей брильянты в ушах; консульша Кистенмакер с дочерьми и консульша Фритше, морщинистая низенькая дама в чепце, в качестве хозяйки курорта вечно обремененная всевозможными хлопотами. Всегда красная, усталая, она только и думала что о пикниках, детских балах, лотереях и катанье под парусами. Несколько поодаль сидела ее компаньонка и чтица. У самой воды возились дети. "Кистенмакер и сын" была входившая в моду виноторговая фирма, в последние годы начавшая оттеснять К.-Ф.Кеппена. Оба сына Кистенмакера, Эдуард и Стефан, уже работали в отцовском деле. Консул Дельман отнюдь не обладал теми изысканными манерами, которые отличали других suitiers, - Юстуса Крегера например; напротив, он даже похвалялся добродушной грубоватостью и в обществе, особенно дамском, позволял себе очень многое, учитывая свою репутацию шумливого, дерзкого и веселого оригинала. Однажды во время званого обеда у Будденброков, когда задержались с подачей какого-то блюда и хозяйка уже пришла в замешательство, а праздно сидевшие за столом гости начали испытывать некоторую неловкость, он восстановил общее веселье, крикнув на весь стол своим зычным голосом: "Я уж устал дожидаться, хозяюшка!" В настоящую минуту он рассказывал своим громким и грубым голосом довольно сомнительные анекдоты, обильно уснащенные нижненемецкими оборотами. Сенаторша Меллендорф, смеясь до слез, то и дело восклицала в изнеможении: "О боже, господин консул, да замолчите вы хоть на минутку!" Тони Будденброк была холодно встречена Хагенштремами и, напротив, очень сердечно всей остальной компанией. Даже консул Фритше оставил свое занятие и спустился с лесенки павильона: он не терял надежды, что Будденброки, хотя бы в следующем году, будут вновь способствовать процветанию его курорта. - Ваш покорный слуга, мадемуазель! - воскликнул консул Дельман, стараясь как можно чище выговаривать слова, так как знал, что мадемуазель Будденброк не очень-то жалует его за распущенные манеры. - Мадемуазель Будденброк! - И вы здесь? - Как приятно! - А давно ли? - Какой прелестный туалет! - Где вы остановились? - У Шварцкопфов? - Как, у старшего лоцмана? - Оригинальная мысль! - О да, это необыкновенно оригинально! - Так вы живете в городе? - переспросил консул Фритше, стараясь ни единым словом не выдать своей досады. - Надеюсь, вы не откажетесь принять участие в нашем ближайшем празднике? - осведомилась его супруга. - И надолго вы в Травемюнде? - поинтересовалась другая дама. - Вам не кажется, моя дорогая, что Будденброки держатся уж слишком аристократично? - шепнула г-жа Хагенштрем сенаторше Меллендорф... - И вы еще даже не успели искупаться? - полюбопытствовала третья. - Кто еще из девиц не купался сегодня? Марихен, Юльхен, Луисхен? Ваши подруги, конечно, с удовольствием составят вам компанию, мадемуазель Антония... Несколько молодых девушек вызвались идти с Тони, и Петер Дельман не отказал себе в удовольствии прогуляться с ними по нагретому солнцем песку. - Помнишь, как мы с тобой ходили в школу? - обратилась Тони к Юльхен Хагенштрем. - Н-да, и ты еще всегда строила из себя злюку, - снисходительно откликнулась Юльхен. Они шли по узенькому деревянному настилу, ведущему к купальням, и когда поравнялись с камнями, на одном из которых сидел Мортен с книгой в руках, Тони издали быстро-быстро покивала ему головой. - С кем это ты здороваешься. Тони? - спросила одна из девушек. - Это молодой Шварцкопф, - отвечала Тони. - Он проводил меня сюда. - Сын старшего лоцмана? - переспросила Юльхен, и ее блестящие черные глаза так и впились в Мортена, который довольно меланхолично созерцал эту нарядную компанию. Тони же громким голосом заявила: - Как жаль, что здесь нет... ну хотя бы Августа Меллендорфа. В будни на взморье, наверно, отчаянная скука. 8 Так начались для Тони Будденброк эти летние дни, счастливые и быстролетные, каких она еще не знавала в Травемюнде. Ничто больше не угнетало ее, она расцвела, слова и движения ее стали по-прежнему резвы и беззаботны. Консул с удовлетворением смотрел на дочь, когда по воскресным дням приезжал в Травемюнде вместе с Томом и Христианом. В эти дни они обедали за табльдотом, слушали курортный оркестр, сидя за чашкой кофе под тентом кондитерской, смотрели на рулетку в курзале, вокруг которой толпилась веселящаяся публика, как, например, Юстус Крегер и Петер Дельман. Консул никогда не позволял себе играть. Тони грелась на солнце, купалась, ела приправленную хреном жареную колбасу и совершала дальние прогулки с Мортеном: по прибрежному шоссе в соседнее селенье и к "Храму моря", с высоты которого открывался далекий вид на море и сушу, или в рощицу на пригорке, позади курзала, где висел большой гонг, сзывавший гостей к табльдоту. А не то они садились в лодку и переезжали через Траву к "Привалу", где среди камней попадался янтарь. Мортен был занимательным спутником, хотя все его речи отличались излишней пылкостью и нетерпимостью. По любому вопросу у него было наготове строгое и справедливое суждение, которое он и высказывал с достаточной откровенностью, - правда, сильно при этом краснея. Тони огорчалась и бранила его, когда он, неуклюже и гневно взмахнув рукой, объявлял всех дворян жалкими идиотами; но в то же время очень гордилась, что он чистосердечно и доверительно высказывал ей те свои взгляды, которые тщательно скрывал от родителей. Однажды он сказал: - Ну, в это я вас должен посвятить. У меня в Геттингене есть скелет. Да-да, настоящий скелет, хоть кое-где и скрепленный проволокой; и я на него напялил полицейский мундир... Здорово, правда? Но только, ради бога, ни слова моему отцу. Разумеется, Тони встречалась временами на взморье или в парке со своими городскими знакомыми, и они увлекали ее на пикник или на прогулку по морю под парусами. В такие дни Мортен "сидел на камнях". Эти камни сразу же стали у них символическим понятием. "Сидеть на камнях" значило: быть в одиночестве и скучать. Когда погода стояла дождливая и серая пелена, куда ни глянь, окутывала море, так что оно сливалось с низко нависшими тучами и песок на взморье становился мокрым, а дороги и вовсе размывало, Тони говорила: - Сегодня уж нам придется "сидеть на камнях", то есть я хочу сказать - на веранде или в гостиной. И единственное, что мне остается, это слушать ваши студенческие песни, Мортен, хотя они мне ужас как надоели. - Что ж, - отвечал Мортен, - посидим. Хотя, по правде говоря, когда сидишь с вами, так это уже не камни!.. При отце он, впрочем, от таких заявлений воздерживался, но матери нисколько не стеснялся. - Так-с, а теперь куда? - спрашивал старший лоцман, когда Тони и Мортен одновременно поднимались из-за стола, торопясь уйти. - Далеко ли собрались, молодые люди? - Фрейлейн Антония разрешила мне проводить ее к "Храму моря"! - Вот как, разрешила! А скажи-ка мне, сынок мой, Филиус, не лучше бы тебе пойти к себе в комнату и малость подзубрить эти самые... нервные узлы? Пока ты вернешься в Геттинген, ты все перезабудешь... Тут деликатно вмешивалась г-жа Шварцкопф: - Но, боже мой, Дидрих, почему бы и мальчику не прогуляться? Пусть идет, ведь у него каникулы! И потом - что ж, ему так и не иметь никакого удовольствия от общества нашей гостьи? И они оба уходили. Они шли берегом у самой воды, где насыщенный влагой песок так тверд и гладок, что ходьба по нему нисколько не утомляет, и где в изобилии рассыпаны мелкие белые ракушки, самые обыкновенные, но попадаются и крупные, продолговатые, переливчатые, как опал; а также желтовато-зеленые мокрые водоросли с полыми плодами, которые издают треск, если их раздавишь, и множество медуз - простых, цвета воды, и ядовито-красных или желтых - стоит наступить на такую во время купанья, и тебе обожжет ногу. - Хотите, я вам расскажу, какой глупышкой я была когда-то, - сказала Тони, - я все старалась добыть из медузы пеструю звезду. Я набирала в носовой платок целую кучу этих тварей, приносила их домой и аккуратненько раскладывала на балконе, когда там было солнце, чтобы они испарялись... ведь звезды-то должны были остаться! Как бы не так!.. Придешь посмотреть, а там только большое мокрое пятно и пахнет прелыми водорослями. Они шли, и у их ног мерно рокотали грядами набегающие волны, в лицо бил соленый свежий ветер - тот, что мчится из дальних стран вольно и безудержно, звоном наполняет уши, дурманит, вызывает головокружение... Они шли среди необъятной мирной тишины, наполненной равномерным гулом моря, тишины, которая любому шороху, близкому и дальнему, сообщает таинственную значительность. Слева от них тянулись откосы из желтой глины и гальки, все в расселинах, за внезапными резкими выступами которых скрывались с глаз извивы берега. Почва под ногами становилась все каменистее, и они карабкались наверх, чтобы продолжать путь к "Храму моря" по отлогой тропинке среди кустарника. "Храмом моря" назывался круглый балаган с дощатыми стенами, внутри сплошь испещренными надписями, инициалами, сердечками, стихами... Тони и Мортен усаживались на узкую, грубо сколоченную скамеечку в одной из обращенных к морю загородок, остро пахнувших деревом, как и кабины купален. В предвечерние часы здесь, наверху, стояла торжественная тишина. Только птицы перекликались между собой да шелест деревьев сливался с негромким рокотом простертого далеко внизу моря, где виднелись мачты какого-то судна. Укрывшись наконец от ветра, так долго свистевшего у них в ушах, Тони и Мортен вдруг ощутили тишину, настраивавшую на задумчивый лад. Тони спросила: - Это судно приближается или уходит? - Что? - отозвался Мортен своим низким голосом. И, словно очнувшись от забытья, торопливо пояснил: - Уходит. Это "Бургомистр Стенбок", оно идет в Россию... Вот уж куда меня не тянет, - добавил он, помолчав. - Там все обстоит еще хуже, чем у нас. - Так, - сказала Тони, - сейчас начнется поношение дворянства, я вижу это по вашему лицу, Мортен. Право же, это некрасиво. Знавали вы хоть одного дворянина? - Нет, - чуть ли не с возмущением крикнул Мортен, - бог миловал! - Вот видите! А я знавала! Правда, девушку - Армгард фон Шиллинг, вон оттуда; да я уж вам рассказывала о ней. Она была добрее, чем вы и чем я, нисколько не кичилась своим "фон", ела итальянскую колбасу и вечно говорила о коровах... - Бесспорно, исключения встречаются, фрейлейн Тони, - охотно согласился Мортен. - Но послушайте, вы барышня и смотрите на все с сугубо личной точки зрения. Вы знакомы с каким-то дворянином и объявляете: да он же превосходный человек! Но для того, чтобы осуждать их всех вкупе, не надо знать ни одного! Поймите, что здесь дело в принципе, в социальном устройстве... Как? Кому-то достаточно родиться на свет, чтобы уже стать избранным, почитаемым, иметь право с презрением смотреть на нас, грешных, ибо все наши заслуги не возведут нас на его высоту! Мортен говорил с возмущением, наивным и добродушным; он даже попытался выразительно жестикулировать, но, убедившись, что это получается у него довольно неуклюже, оставил свою попытку. Однако он не замолчал. Сегодня он молчать не мог. Он сидел, наклонившись вперед, засунув большой палец между пуговицами куртки, и старался придать задорное выражение своим добрым глазам. - Мы, бюргеры, так называемое третье сословие, хотим, чтобы существовала только аристократия заслуги, мы больше не признаем тунеядствующего дворянства, отрицаем современную сословную иерархию... Мы хотим свободы и равенства, хотим, чтобы ни один человек не подчинялся другому и чтобы все были равны перед законом. Пора покончить с привилегиями и произволом! Все должны стать равноправными сынами государства. И так же как не существует более посредничества между богом и мирянином, так и гражданин должен быть непосредственно связан со своим государством. Мы хотим свободы печати, промыслов, торговли... Хотим, чтобы люди, не зная никаких привилегий, знали бы только свободную конкуренцию и получали награду лишь по заслугам!.. Но мы связаны по рукам и ногам, у нас кляп во рту... Что я хотел сказать?.. Ах да, слушайте же! Четыре года назад были пересмотрены законы Германского союза об университетах и печати (24). Хороши законы! Они не дозволяют ни в печати, ни с кафедры провозглашать истину, которая может быть истолкована как подрыв существующего строя... Вы понимаете? Правду подавляют, не дают ей вымолвить слова... А почему, спрашивается? В угоду идиотическому, устарелому, прогнившему строю, который - это ясно и ребенку - рано или поздно все равно будет свергнут... Мне кажется, вы не понимаете всей этой подлости! Ведь это насилие, тупое, грубое полицейское насилие, полнейшее непонимание духовных потребностей человека, требований времени... Нет, помимо всего, скажу только... Прусский король совершил величайшую несправедливость! В тринадцатом году, когда французы хозяйничали в нашем отечестве, он ко всем нам обратился и посулил конституцию... (25) Мы пришли, мы освободили Германию... Тони, которая сидела, подперев рукой подбородок, и искоса наблюдала за ним, на мгновенье даже задумалась: уж не принимал ли он и сам участие в изгнании Наполеона? - И как вы думаете, исполнил он свое обещание? Как бы не так! Нынешний король (26) - краснобай, мечтатель, романтик... вроде вас, фрейлейн Тони! Заметьте себе одно обстоятельство: стоит философам, поэтам преодолеть и объявить устаревшей какую-нибудь истину или принцип, как король, только что до нее дошедший, объявляет таковую самоновейшей и наилучшей и считает нужным упорно ее держаться... Королевской власти так уж на роду написано. Имейте в виду, что короли не только люди, но еще и посредственные люди, и потому всегда плетутся в хвосте... Ах, с Германией вышло, как с тем студентом, который во времена освободительной войны был молод, смел, страстен, а теперь не более как жалкий филистер... - Понятно, понятно, - подтвердила Тони. - Пусть так. Но позвольте спросить: вам-то какое до всего этого дело? Вы же не пруссак... - Ах, не все ли равно, фрейлейн Будденброк! Да, я называю вас по фамилии и делаю это нарочно... Мне следовало бы даже сказать мадемуазель Будденброк, в соответствии с вашим сословным положением. Разве у нас больше свободы, равенства, братства, чем в Пруссии? Что там, то и здесь: сословные перегородки, иерархия, аристократия... Вы симпатизируете дворянам? А хотите знать почему? Потому что вы сами аристократка. Да, да! А вы и не знали? Ваш отец - важная персона, а вы так и впрямь принцесса! Целая пропасть отделяет вас от таких, как я, не принадлежащих к избранному кругу правящих семейств. Вы можете, конечно, забавы ради прогуляться с одним из нас на взморье, но вы все равно вернетесь в свой круг избранных и привилегированных, и тогда наш брат... "сиди на камнях". - Его голос звучал до странности взволнованно. - Вот видите, Мортен, - печально сказала Тони. - Значит, вы все-таки злились, когда сидели там, на камнях! Я же хотела вас представить... - Повторяю, вы барышня и на все смотрите с очень уж личной точки зрения! Я говорю вообще... Я утверждаю, что у нас не больше равенства и братства, чем в Пруссии... Если же говорить о личном, - продолжал он, помолчав и понизив голос, но все также страстно и взволнованно, - то я имею в виду не столько настоящее, сколько будущее... когда вы, в качестве мадам имярек, с головой уйдете в ваш избранный круг, а мне... мне до конца моих дней останется только "сидеть на камнях". Он замолчал, и Тони не отвечала ему. Она смотрела в другую сторону, на дощатую стену. Несколько минут в "Храме моря" царило неловкое молчание. - Вы, наверно, помните, - опять заговорил Мортен, - что я хотел задать вам один вопрос? Говоря откровенно, этот вопрос занимает меня с того самого дня, как вы сюда приехали... Не старайтесь отгадать, вы никакими силами не можете отгадать, что я скажу. Нет, я спрошу вас в другой раз, при случае. Торопиться с этим нечего, да, собственно, это меня вовсе не касается... Я просто так... из любопытства. Нет, сегодня я расскажу вам кое-что совсем другое... Вот смотрите! - С этими словами он извлек из кармана своей куртки узкую полосатую ленточку и с видом победоносным и выжидающим посмотрел Тони прямо в глаза. - Хорошенькая, - наивно сказала она. - Это что-нибудь значит? Мортен торжественно отвечал: - Это значит, что в Геттингене я принадлежу к некоей корпорации... (27) Ну, теперь вы все знаете! У меня есть и фуражка этих же цветов, но, уезжая сюда, я нахлобучил ее на скелет в полицейском мундире... Здесь мне все равно нельзя было бы в ней показаться. Понимаете? Могу я положиться на вашу скромность? Если отец об этом узнает, беды не миновать... - Довольно, Мортен, вы же знаете, что на меня-то можно положиться. Но я никак не пойму... Что же - вы в заговоре против дворян? Чего вы, собственно, хотите? - Мы хотим свободы, - отвечал Мортен. - Свободы? - переспросила Тони. - Да, свободы! Поймите - свободы! - повторил он и сделал несколько неопределенный и неловкий, но восторженно-воодушевленный жест - простер руку, потом опустил ее, указывая на море, но не туда, где бухту ограничивала Мекленбургская коса, а дальше, где начиналось открытое море, все в зеленых, синих, желтых, серых полосах, чем дальше, тем больше суживающихся, волнующееся, великолепное, необозримое и где-то, бесконечно далеко, сливающееся с блеклым горизонтом. Тони взглянула в направлении, на которое указывал Мортен, и в то время как их руки, лежавшие рядом на грубо отесанной деревянной скамье, уже почти соприкоснулись, взгляды их дружно обратились вдаль. Они долго молчали. Море спокойно и мерно рокотало где-то там внизу, и Тони вдруг показалось, что она и Мортен слились воедино в понимании великого, неопределенного, полного упований и страсти слова "свобода". 9 - Как странно, Мортен, у моря невозможно соскучиться. Попробуйте-ка полежать часа три или четыре на спине где-нибудь, ничего не делая, без единой мысли в голове... - Верно, верно... Хотя, знаете, фрейлейн Тони, раньше я все-таки иногда скучал. Но это было с месяц назад... Пришла осень, впервые подул резкий ветер. По небу торопливо неслись разорванные серые, жиденькие облака... Море, угрюмое, взлохмаченное, было, сколько глаз хватает, покрыто пеной. Высокие грузные валы с неумолимым и устрашающим спокойствием подкатывали к берегу, величественно склонялись, образуя блестящий, как металл, темно-зеленый свод, и с грохотом обрушивались на песок. Сезон кончился. Та часть берега, на которой обычно толпились приезжие, теперь казалась почти вымершей, многие павильоны были уже разобраны, и только кое-где еще стояли плетеные кабинки. Тем не менее Тони и Мортен предпочитали уходить подальше, к желтым глинистым откосам, где волны, ударяясь о "Камень чаек", высоко взметали свою пену. Мортен сгреб в кучу песок и накрепко утрамбовал его за спиной у Тони; она сидела на этом песчаном кресле, скрестив ноги в белых чулках и туфельках с высокой шнуровкой, одетая в жакетку из мягкой серой материи, с большими пуговицами; Мортен лежал на боку, обернувшись к ней лицом и подперев рукой подбородок. Над морем время от времени проносилась с хищным криком чайка. Они смотрели на валы, словно поросшие водорослями, которые грозно приближались, чтобы разбиться в прах о торчащую из моря скалу с тем извечным неукротимым шумом, который оглушает человека, лишает его дара речи, убивает в нем чувство времени. Наконец Мортен зашевелился и, словно заставив себя проснуться, спросил: - Теперь вы, наверное, уже скоро уедете, фрейлейн Тони? - Нет... Почему вы думаете? - рассеянно, почти бессознательно отвечала она. - О, господи! Да ведь сегодня уже десятое сентября... Мои каникулы скоро кончаются... Сколько же это еще может продолжаться? Вы, верно, уже радуетесь началу сезона? Ведь вы любите танцевать с галантными кавалерами, правда? Ах, бог мой, я совсем не то хотел спросить. Ответьте мне на другой вопрос. - Набираясь храбрости, он стал усиленно тереть подбородок. - Я уже давно откладываю... вы знаете что? Так вот! Кто такой господин Грюнлих? Тони вздрогнула, в упор взглянула на Мортена, и в ее глазах появилось отсутствующее выражение, как у человека, которому вдруг вспомнился какой-то давний сон. Но так же мгновенно в ней ожило чувство, испытанное ею после сватовства г-на Грюнлиха, - сознание собственной значительности. - Так вы это хотели узнать, Мортен? - серьезно спросила она. - Что ж, я вам отвечу. Поверьте, мне было очень неприятно, что Томас упомянул его имя при первом же нашем знакомстве. Но раз вы его уже слышали... Словом, господин Грюнлих, Бендикс Грюнлих, - это клиент моего отца, зажиточный коммерсант из Гамбурга. Он... просил моей руки... Да нет! - торопливо воскликнула она, как бы в ответ на движение Мортена. - Я ему отказала. Я не могла решиться навеки связать с ним свою жизнь. - А почему, собственно, если мне будет позволено задать такой вопрос? - Мортен смешался. - Почему? О, господи, да потому, что я его терпеть не могу, - воскликнула она, почти негодуя. - Вы бы посмотрели, каков он на вид и как он вел себя! Кроме того, у него золотисто-желтые бакенбарды... Это же противоестественно! Я уверена, что он присыпает их порошком, которым золотят орехи на елку... К тому же он втируша... Он так подъезжал к моим родителям, так бесстыдно подпевал каждому их слову... - Ну, а что значит... - перебил ее Мортен, - на это вы мне тоже должны ответить: что значит "они чрезвычайно украшают"? Тони как-то нервно засмеялась. - У него такая манера говорить, Мортен! Он никогда не скажет: "как это красиво", или: "как это приятно выглядит", а непременно: "чрезвычайно украшает"... Он просто смешон, уверяю вас! Кроме того, он нестерпимо назойлив. Он не отступался от меня, хотя я относилась к нему с нескрываемой иронией. Однажды он устроил мне сцену, причем чуть не плакал... Нет, вы только подумайте: мужчина - и плачет!.. - Он, верно, очень любит вас, - тихо сказал Мортен. - Но мне-то до этого какое дело? - словно удивляясь, воскликнула Тони и круто повернулась на своем песчаном кресле. - Вы жестоки, фрейлейн Тони! Вы всегда так жестоки? Скажите, вот вы терпеть не можете этого господина Грюнлиха, но к кому-нибудь другому вы когда-нибудь относились с симпатией? Иногда я думаю: да, да, у нее холодное сердце. И вот еще что я должен вам сказать, и я могу поклясться, что это так: совсем не смешон тот мужчина, который плачет оттого, что вы его знать не хотите, уверяю вас. Я не поручусь, отнюдь не поручусь, что и я тоже... Вы избалованное, изнеженное существо! Неужели вы всегда насмехаетесь над людьми, которые лежат у ваших ног? Неужели у вас и вправду холодное сердце? Веселое выражение сбежало с лица Тони, ее верхняя губка задрожала. Она подняла на него глаза, большие, грустные, наполнившиеся слезами, я прошептала: - Нет, Мортен, не надо так думать обо мне... Не надо! - Да я и не думаю! - крикнул Мортен со смехом, взволнованным и в то же время ликующим. Перекатившись со спины на живот, он стремительно приблизился к ней, уперся локтями в песок, схватил обеими руками ее руку и стал восторженно и благоговейно смотреть ей в лицо своими серо-голубыми добрыми глазами. - И вы, вы не будете насмехаться надо мной, если я скажу, что... - Я знаю, Мортен. - Она тихонько перебила его, не сводя глаз со своей руки, медленно пересыпавшей сквозь пальцы тонкий, почти белый песок. - Вы знаете!.. И вы... фрейлейн Тони... - Да, Мортен. Я верю в вас. И вы мне очень по душе. Больше, чем кто-либо из всех, кого я знаю. Он вздрогнул, взмахнул руками - раз, второй, не зная, что ему сделать. Потом вскочил на ноги, снова бросился на песок подле Тони, крикнул голосом сдавленным, дрожащим, внезапно сорвавшимся и вновь зазвеневшим от счастья: - Ах! Благодарю, благодарю вас! Поймите, я счастлив, как никогда в жизни! - и начал покрывать поцелуями ее руки. Потом он сказал совсем тихо: - Скоро вы уедете в город. Тони. А через две недели кончатся мои каникулы, и я вернусь в Геттинген. Но обещайте, что вы будете помнить этот день здесь, на взморье, пока я не вернусь уже доктором и не обращусь к вашему отцу насчет, насчет... нас обоих. Хотя это и будет мне очень трудно. А тем временем вы не станете слушать никаких Грюнлихов. Да? О, это все будет недолго, вот посмотрите! Я буду работать как... и... Ах, да это совсем нетрудно! - Да, Мортен, да, - проговорила она блаженно и рассеянно, не отрывая взора от его глаз, губ и рук, держащих ее руки. Он притянул ее руку еще ближе к своей груди и спросил глухим, умоляющим голосом: - После того, что вы сказали... можно, можно мне... закрепить... Она не отвечала, она даже не взглянула на него, только слегка подвинулась в его сторону на своем песчаном кресле. Мортен поцеловал ее в губы долгим, торжественным поцелуем. И оба они, застыдившись свыше меры, стали смотреть в разные стороны. 10 "Дражайшая мадемуазель Будденброк! Сколько уж времени прошло с тех пор, как нижеподписавшийся не видел вашего прелестного лица? Пусть же эти немногие строчки засвидетельствуют, что сие лицо неотступно стояло перед его духовным оком и что все эти долгие и тоскливые недели он неизменно вспоминал о драгоценных минутах в гостиной вашего родительского дома, где с ваших уст сорвалось обещанье, еще не окончательное, робкое, но все же сулящее блаженство. Уже много времени прошло с тех пор, как вы удалились от мира, имея целью собраться с мыслями, сосредоточиться, почему я и смею надеяться, что срок искуса уже миновал. Итак, дражайшая мадемуазель, нижеподписавшийся позволяет себе почтительно приложить к письму колечко - залог его неувядаемой нежности. Со всенижайшим приветом, покрывая самыми горячими поцелуями ваши ручки, я остаюсь вашего высокоблагородия покорнейшим слугой Грюнлихом". "Дорогой папа! Бог ты мой, как я рассердилась! Прилагаемое письмо и кольцо я только что получила от Гр., от волнения у меня даже голова разболелась, и единственное, что я могла придумать, - это немедленно отослать тебе и то и другое. Грюнлих никак не хочет меня понять; того, что он так поэтично называет моим "обещанием", просто никогда не было; и я прошу тебя немедленно растолковать ему, что я теперь еще в тысячу раз меньше, нежели полтора месяца назад, могу помыслить о том, чтобы навеки связать себя с ним, и пусть он наконец оставит меня в покое, ведь он себя же выставляет в смешном свете. Тебе, добрейшему из отцов, я могу признаться, что я дала слово другому человеку, который любит меня и которого я люблю так, что словами и не скажешь! О папа! О своей любви я могла бы исписать целый ворох листов! Я имею в виду г-на Мортена Шварцкопфа, который учится на врача и, как только получит докторскую степень, явится к тебе просить моей руки. Я знаю, что полагается выходить замуж за коммерсанта, но Мортен принадлежит к другому, очень уважаемому разряду людей, - к ученым. Он не богат, а я знаю, какое вы с мамой придаете значение деньгам, но на это, милый папа, как я ни молода, а скажу тебе: жизнь многих научала, что не в богатстве счастье. Тысячу раз целую тебя и остаюсь твоей покорной дочерью Атонией. P.S. Я сейчас разглядела, что кольцо из низкопробного золота и очень тонкое". "Моя дорогая Тони! Письмо твое я получил. В ответ на него сообщаю, что я почел своим долгом, разумеется, в подобающей форме, поставить г-на Грюнлиха в известность относительно твоей точки зрения, и результат поистине потряс меня. Ты взрослая девушка, и сейчас в твоей жизни настала пора, до такой степени серьезная, что я считаю себя вправе напомнить тебе о последствиях, которые может возыметь для тебя необдуманный шаг. От моих слов г-н Грюнлих впал в беспредельное отчаяние и объявил, что если ты будешь упорствовать в своем решении, то он лишит себя жизни, так велика его любовь к тебе. Поскольку я не могу принять всерьез того, что ты пишешь относительно твоей склонности к другому, то прошу тебя умерить свое негодование по поводу присланного тебе кольца и еще раз как следует все взвесить. Мои христианские убеждения, дорогая моя дочь, подсказывают мне, что каждый человек должен уважать чувства другого. И кто знает, не придется ли тебе в свое время держать ответ перед всевышним судией за то, что человек, чьи чувства ты так жестоко и упорно отвергала, совершил великий грех самоубийства. Еще раз напоминаю тебе о том, что я уже не раз тебе говорил, и радуюсь возможности закрепить сказанное мною в письменной форме, ибо если изустная речь и воздействует на собеседника живее и непосредственнее, то начертанное слово имеет другие преимущества: его выбираешь не спеша, не спеша наносишь на бумагу, и вот, запечатленное в той самой форме, в том самом месте, которое выбрал пишущий, оно обретает прочность, может быть не раз перечитано адресатом и потому в состоянии оказывать на последнего длительное, прочное воздействие. Мы, дорогая моя дочь, рождены не для того, что, по близорукости своей, склонны считать нашим маленьким, личным счастьем, ибо мы не свободные, не независимые, вразброд живущие существа, но звенья единой цепи, немыслимые без долгой чреды тех, что предшествовали нам, указуя нам путь, - тех, что, в свою очередь, не оглядываясь по сторонам, следовали испытанной и достойной преемственности. Твой путь, думается мне, уже в течение добрых двух месяцев четко обозначен и ясно предопределен, и ты не была бы моей дочерью, не была бы внучкой твоего блаженной памяти деда и вообще достойным членом нашей семьи, если бы вздумала упорствовать в легкомысленном желании идти своим собственным, непроторенным путем. Все это, дорогая моя Антония, я и прошу тебя взвесить в сердце твоем. Твоя мать, Томас, Христиан, Клара и Клотильда (она довольно долго прогостила у отца в "Неблагодатном"), а также мамзель Юнгман шлют тебе наисердечнейший поклон. Все мы с радостью готовимся вновь заключить тебя в свои объятия. Горячо любящий тебя отец". 11 Дождь лил без передышки. Земля, вода и небо точно смешались воедино. Ветер налетал, злобно подхватывал косые струи дождя и бил ими об окна домов так, что с помутневших стекол сбегали уже не капли, а ручьи. Жалобные, полные отчаяния голоса перекликались в печных трубах. Когда вскоре после обеда Мортен Шварцкопф с трубкой в зубах вышел на веранду посмотреть, что делается на небе, перед ним неожиданно вырос господин в длиннополом клетчатом ульстере [дорожное пальто (англ.)] и серой шляпе. Возле дома стояла наемная коляска с блестящим от дождя поднятым верхом и сплошь облепленными грязью колесами. Мортен в изумлении уставился на розовое лицо незнакомца. Бакенбарды этого господина выглядели так, словно их присыпали порошком, которым золотят орехи для елки. Господин в ульстере взглянул на Мортена, как смотрят разве что на слугу, то есть скользнул по нему невидящим взором, и бархатным голосом спросил: - Могу я видеть господина старшего лоцмана? - Ну конечно, - пробормотал Мортен. - Отец, если не ошибаюсь... При этих словах господин в ульстере пристально взглянул на него мутно-голубыми, как у гуся, глазами. - Вы господин Мортен Шварцкопф? - осведомился он. - Да, я, - отвечал Мортен, силясь придать своему лицу выражение спокойствия и уверенности. - Ах, так. В самом деле... - начал было приезжий, но перебил себя: - Будьте любезны доложить обо мне вашему отцу, молодой человек! Моя фамилия Грюнлих. Мортен провел г-на Грюнлиха через веранду в коридор, отворил перед ним дверь справа, которая вела в контору старшего лоцмана, и направился в гостиную доложить отцу о посетителе. Г-н Шварцкопф вышел, Мортен же сел возле круглого стола, уперся в него локтями и, не обращая ни малейшего внимания на мать, штопавшую чулки у помутненного окна, видимо углубился в "жалкий листок", сообщавший разве что о серебряной свадьбе консула имярек. Тони отдыхала наверху в своей комнате. Старший лоцман вошел в контору с выражением человека, который очень доволен только что съеденным обедом. Форменный сюртук его был расстегнут, так что виднелся белый жилет, плотно обтягивавший его основательное брюшко. Морская бородка топорщилась вокруг его красного лица. Он проводил языком по зубам, отчего его рот принимал самые причудливые очертания. Поклонился он быстро, рывком, словно говоря: вот, смотрите, как надо кланяться. - Честь имею, - произнес он. - Чем могу служить? Господин Грюнлих, в свою очередь, отвесил чинный поклон, причем углы его рта слегка опустились. Потом негромко произнес: - Хэ-эм! "Конторой" называлась небольшая комната с побеленными вверху, а внизу обшитыми деревом стенами. Окно, о которое неумолчно барабанил дождь, было завешано насквозь прокуренными гардинами. Справа от двери стоял длинный некрашеный стол, сплошь заваленный бумагами, на стене над ним была приколота большая карта Европы и поменьше - Балтийского моря. Посредине комнаты с потолка свешивалась тщательно сделанная модель судна с поднятыми парусами. Старший лоцман указал гостю на диван напротив двери, обитый обтрепанной и растрескавшейся черной клеенкой. Сам он удобно уселся в деревянное кресло, тогда как г-н Грюнлих, в наглухо застегнутом ульстере, со шляпой на коленях, присел на самый краешек дивана. - Повторяю, - сказал он, - моя фамилия Грюнлих, Грюнлих из Гамбурга. Чтобы вам было понятнее, добавлю, что я являюсь постоянным и давнишним клиентом оптового торговца консула Будденброка. - А ля бонер! Весьма польщен! Не угодно ли вам расположиться поудобнее? Может быть, стаканчик грогу с дороги? Я сейчас прикажу. - Позволю себе заметить, - спокойно проговорил г-н Грюнлих, - что у меня каждая минута на счету. Мой экипаж ждет, и потому я вынужден просить вас, о наикратчайшей беседе. - К вашим услугам, - повторил г-н Шварцкопф несколько озадаченный. Наступила пауза. - Господин старший лоцман! - начал г-н Грюнлих, решительно мотнув головой и затем горделиво ее вскинув. Он помолчал, видимо для того, чтобы сделать свое обращение более выразительным, и при этом так сжал губы, что его рот стал походить на кошелек, туго стянутый завязками. - Господин старший лоцман... - повторил он и потом вдруг выпалил: - Дело, приведшее меня сюда, касается одной молодой особы, уже более месяца проживающей у вас в доме. - Мадемуазель Будденброк? - спросил г-н Шварцкопф. - Совершенно верно, - почти беззвучно подтвердил г-н Грюнлих и поник головой, в углах рта у него залегли глубокие складки. - Я... вынужден сообщить вам, - продолжал он модулирующим голосом, в то время как его глаза с выражением напряженного внимания быстро перебегали от одного угла комнаты в другой, пока наконец не уставились в окно, - что в недавнем времени я просил руки упомянутой мадемуазели Будденброк, получил безусловное согласие ее родителей и что сама она, хотя формальное обручение еще и не имело места, недвусмысленно обещала мне свою руку... - Истинный бог? - с живейшим любопытством переспросил г-н Шварцкопф. - А я-то и не знал... Поздравляю, господин Грюнлих! От всего сердца поздравляю! Ну, вам, надо сказать, достается настоящее сокровище, самое что ни на есть... - Премного обязан, - с подчеркнутой холодностью отвечал г-н Грюнлих. - Должен, однако, заметить, господин старший лоцман, - продолжал он все тем же модулирующим, но уже слегка угрожающим голосом, - что на пути к упомянутому мной брачному союзу совсем недавно возникли препятствия, причину которых будто бы следует искать в вашем доме. - Все это он произнес вопросительным тоном, словно спрашивая: возможно ли, что слух этот правилен? Единственным ответом г-на Шварцкопфа было то, что он высоко вскинул свои седые брови и обеими руками, загорелыми, волосатыми руками моряка, схватился за подлокотники кресла. - Да, так я слышал, - уверенным, хотя грустным тоном продолжал г-н Грюнлих. - До меня дошли слухи, что ваш сын, студент медицинского факультета, позволил себе... пусть без заранее обдуманного намерения... посягнуть на мои права и воспользовался пребыванием мадемуазель Будденброк в вашем доме, чтобы выманить у нее известные обещания... - Что? - крикнул старший лоцман и, изо всей силы упершись ладонями в подлокотники, мгновенно вскочил на ноги. - Ну, это я сейчас... Ну, этого я им... - Он в два шага очутился у двери, рванул ее и голосом, который мог бы заглушить рев бури, закричал: - Мета! Мортен! Идите сюда! Оба идите! - Весьма сожалею, господин старший лоцман, - проговорил г-н Грюнлих с тонкой усмешечкой, - если заявлением о большей давности своих прав я разрушил ваши отцовские расчеты... Дидрих Шварцкопф обернулся и уставился ему прямо в лицо своими голубыми, в лучистых морщинках глазами, как бы силясь понять, что он такое говорит. - Сударь, - произнес он наконец голосом человека, только что глотнувшего не в меру горячего грога, - я простой моряк и ни в каких там тонкостях и деликатностях не разбираюсь. Но ежели вы полагаете... ну, тогда позвольте вам заметить, сударь, что вы на ложном пути и сильно заблуждаетесь насчет моих правил! Я знаю, кто мой сын, и знаю, кто мадемуазель Будденброк, и у меня, сударь, довольно разума, да и гордости тоже, чтобы не заниматься "отцовскими расчетами"... А ну, говорите-ка, отвечайте! Это еще что такое, а? Что мне еще тут приходится выслушивать, ну-те! Госпожа Шварцкопф с сыном стояли в дверях: первая, ровно ничего не подозревая, оправляла сбившийся передник; Мортен же имел вид закоснелого грешника... При их появлении г-н Грюнлих даже не пошевелился: сидя на самом краешке дивана в своем наглухо застегнутом ульстере, он сохранял все то же величавое спокойствие. - Ты, значит, вел себя, как глупый мальчишка? - крикнул старший лоцман Мортену. Молодой человек стоял, засунув большой палец между пуговиц своей куртки; взор его был мрачен, от сдерживаемой злобы он даже надул щеки. - Да, отец, - отвечал он, - фрейлейн Будденброк и я... - Ну, так я тебе заявляю, что ты дурак, балбес, губошлеп! Завтрашний день чтоб духу твоего здесь не было! Изволь с самого утра отправляться в Геттинген. Что это за чепуха такая?! Вздор! Чтоб больше я об этом не слышал. - О, господин Дидрих, - воскликнула г-жа Шварцкопф, умоляюще складывая руки, - как же это можно так сгоряча?.. Кто знает... - Она умолкла. Лучшие ее надежды, здесь, на ее глазах, рассыпались прахом. - Угодно вам видеть барышню? - не умеряя своего голоса, спросил старший лоцман г-на Грюнлиха. - Она у себя в комнате и сейчас спит, - вмешалась г-жа Шварцкопф; она успела привязаться к Тони, и голос ее звучал растроганно. - Весьма сожалею, - сказал г-н Грюнлих, в глубине души почувствовав облегчение, и поднялся. - Как я уже заявлял, у меня каждая минута на счету, и экипаж ждет. Разрешите, - продолжал он, взмахнув перед Шварцкопфом своей шляпой сверху вниз, - господин старший лоцман, выразить вам мое полное удовлетворение по поводу вашего мужественного и решительного поведения. Честь имею! Дидрих Шварцкопф и не подумал подать ему руку, он только мотнул верхней частью своего грузного тела, как бы говоря: "А как же иначе?" Господин Грюнлих размеренным шагом проследовал к выходу мимо Мортена и его матери. 12 Томас явился с крегеровским экипажем. Настал день отъезда. Приехал он утром в десять часов и вместе с Тони и Шварцкопфами позавтракал в столовой. Все опять сидели вместе, как и в первый день; только лето уже прошло, и на веранде есть было невозможно из-за холода и ветра, да не было Мортена, уехавшего в Геттинген. Они с Тони даже как следует не простились. Старший лоцман не спускал с них глаз в последнюю минуту. - Ну так! Стоп! Пора! - сказал он. В одиннадцать брат и сестра уже сидели в экипаже, к задку которого был привязан внушительный чемодан Тони. Она была бледна и в своей пушистой осенней кофточке дрожала от холода, усталости, волнения, всегда связанного с отъездом, и тоски, которая время от времени ее охватывала, мучительно стесняя ей сердце. Она поцеловала маленькую Мету, пожала руку ее матери и кивнула г-ну Шварцкопфу в ответ на его слова: - Ну-с, не забывайте нас, сударыня, и не поминайте лихом! Идет? - Счастливого пути, поклон папеньке и госпоже консульше. Тут дверца экипажа захлопнулась, раскормленные гнедые тронули, и все трое Шварцкопфов взмахнули платками... Тони, прижавшись головой к стенке кареты, смотрела в окно. Небо было затянуто белесой пеленой; ветер гнал по Траве мелкую рябь; мелкие капли дождя стучали по окну кареты. В конце Первой линии рыбаки сидели у дверей своих домишек и чинили сети; любопытные босоногие ребятишки сбегались со всех сторон посмотреть на экипаж, - они-то остаются здесь... Когда последние дома селения были уже позади, Тони подалась вперед, чтобы еще раз взглянуть на маяк, потом откинулась на спинку и закрыла глаза, усталые и сейчас болезненно чувствительные. Она почти не спала ночь от волнения, спозаранку начала укладывать чемодан и ничего не ела за завтраком. Во рту у нее пересохло. Она чувствовала себя до того слабой, что даже не пыталась сдерживать горячие слезы, настойчиво и непрерывно набегавшие ей на глаза. Стоило ей сомкнуть веки, и она снова была в Травемюнде на веранде. Снова видела перед собой Мортена Шварцкопфа - он говорил с ней, как всегда слегка наклонив голову и время от времени пытливо и благодушно взглядывая на кого-нибудь из сидящих за столом; видела, как он смеется, открывая свои великолепные зубы, о красоте которых он и не подозревал, - и на душе у нее становилось покойно и весело. Она вспоминала все, что слышала от него, все, что узнала во время их долгих и частых разговоров, и, давая себе клятву сохранить все это в памяти, как нечто священное и неприкосновенное, испытывала чувство глубокого удовлетворения. То, что король Пруссии совершил несправедливость, то, что "Городские ведомости" - жалкий листок, и то, что четыре года назад были пересмотрены законы Германского союза об университетах, - все это навеки останется для нее прекрасными, утешительными истинами, тайным сокровищем, которым она сможет наслаждаться в любой день и час... Она будет думать об этом на улице, в семейном кругу, за столом... Кто знает? Возможно, что она пойдет по предначертанному ей пути и станет женой г-на Грюнлиха. Какое это имеет значение? Ведь когда он с чем-нибудь обратится к ней, она вдруг возьмет да и подумает: а я знаю что-то, чего ты не знаешь... Ведь в принципе-то дворяне заслуживают только презрения. Она удовлетворенно улыбнулась и вдруг в стуке колес с полной и невероятной отчетливостью различила говор Мортена; она слышала каждый звук его благодушного, немного тягучего голоса, произносившего: "Сегодня нам, фрейлейн Тони, придется сидеть на камнях..." Это воспоминание переполнило меру. Боль и тоска сдавили грудь Тони, безудержные слезы хлынули из ее глаз... Забившись в угол, обеими руками прижав к лицу платочек, она плакала навзрыд. Томас, с неизменной папиросой во рту, стал растерянно смотреть на шоссе. - Бедная моя Тони, - проговорил он наконец и погладил рукав ее кофточки. - Мне так тебя жалко! И я... как бы это сказать, очень хорошо тебя понимаю. Но что поделаешь? Через это надо пройти. Верь мне, уж я-то знаю... - Ах, ничего ты не знаешь, Том, - всхлипывая, отвечала она. - Ну, не говори. Теперь окончательно решено, что в начале следующего года я уеду в Амстердам. Папа уже подыскал там место для меня... у "Ван Келлена и компания"... И мне придется на долгие, долгие времена распроститься... - Ах, Том! Распроститься с родителями, с домом - не велика беда! - Да-а, - протянул он, вздохнул, словно желая сказать еще что-то, но промолчал; переложил папиросу из правого угла рта в левый, вскинул одну бровь и отвернулся. - Это ненадолго, Тони, - сказал он немного погодя. - Время свое возьмет... Все забудется... - Но я как раз и не хочу забыть! - в отчаянии крикнула Тони. - Забыть... Да разве это утешение? 13 Но вот и паром, а за ним Израэльдорфская аллея, Иерусалимская гора, Бургфельд. Экипаж проехал через Городские ворота, по правую руку от которых высились стены тюрьмы, и покатил вдоль Бургштрассе, через Коберг... Тони смотрела на серые дома с островерхими кровлями, на масляные фонари, привешенные к протянутым через улицу цепям, на госпиталь Святого духа и почти уже оголенные липы вокруг нее. Боже мой, все здесь осталось таким, как было! Все и стояло так - неизменно, величественно, покуда она в Травемюнде вспоминала об этом, как о давнем, полузабытом сне. Эти серые стены олицетворяли то старое, привычное, преемственное, что она как бы заново увидела сейчас и среди чего ей предстояло жить. Она перестала плакать и с любопытством огляделась вокруг. Боль разлуки стихла от вида этих улиц, этих издавна знакомых людей, проходивших по ним. В это самое мгновенье экипаж, уже катившийся по Брейтенштрассе, поравнялся с грузчиком Маттисеном; он снял свой шершавый цилиндр с такой озлобленно-смиренной миной, словно хотел сказать: "Что я? Я человек маленький". Вот уже и поворот на Менгштрассе. Раскормленные гнедые, фыркая и перебирая ногами, остановились у будденброковского дома. Том заботливо высадил сестру, в то время как Антон и Лина уже кинулись отвязывать чемодан. Впрочем, войти в дом им удалось не сразу. Три громадные подводы, груженные мешками с зерном, на которых размашистыми черными буквами было выведено название фирмы: "Иоганн Будденброк", завернули в ворота, прогромыхали по каменному настилу и въехали во двор. Очевидно, часть зерна предполагалось сгрузить в дворовом амбаре, а остальное переправить в амбары "Кит", "Лев" или "Дуб". Консул с пером, заткнутым за ухо, вышел из конторы и раскрыл дочери объятия. - Добро пожаловать, Тони, душенька моя! Она поцеловала отца и взглянула на него заплаканными глазами; нечто вроде стыда промелькнуло в ее взоре. Но консул был добрый человек и ни единым словом не упрекнул ее. Он сказал только: - Уже поздно. Мы ожидали тебя ко второму завтраку. Консульша, Христиан, Клотильда, Клара и Ида Юнгман уже столпились на площадке лестницы, чтобы приветствовать Тони... Первую ночь на Менгштрассе Тони спала крепко и на следующее утро сошла вниз, в маленькую столовую, посвежевшая и успокоенная. Время было раннее, около семи часов. Никто еще не вставал, только Ида Юнгман заваривала кофе к завтраку. - Ай, ай, Тони, деточка, - сказала она, взглянув на нее своими маленькими карими, еще заспанными глазами, - что это ты так рано? Тони села у секретера - крышка его была откинута, - заложила руки за голову и стала смотреть на блестящие и черные от сырости каменные плиты двора, на мокрый пожелтевший сад, потом принялась с любопытством перебирать визитные карточки и записки. Возле чернильницы лежала хорошо знакомая ей большая тетрадь из разносортной бумаги, в тисненом переплете с золотым обрезом. Отец вынул ее, надо думать, еще вчера вечером; странно только, что он не вложил ее, по обыкновению, в кожаный бювар и не запер в потайной ящик. Она взяла тетрадь в руки, перелистала ее, начала читать - и увлеклась. В большинстве своем это были незатейливые записи о знакомых ей событиях, но каждый из пишущих перенимал у своего предшественника торжественную, хотя и не напыщенную, манеру изложения, инстинктивно и невольно воспроизводя стиль исторических хроник, свидетельствовавший о сдержанном и потому тем более достойном уважении каждого члена семьи к семье в целом, к ее традициям, ее истории. Для Тони ничего нового здесь не было, не впервые читала она эти страницы. Но никогда еще то, что стояло на них, не производило на нее такого впечатления, как в это утро. Благоговейная почтительность, с которой здесь трактовались даже самые маловажные события семейной истории, потрясла ее. Опершись локтями о доску секретера, она читала серьезно, с всевозрастающим увлечением и гордостью. Ее собственное маленькое прошлое тоже черта за чертой было воссоздано здесь. Появление на свет, детские болезни, первое посещение школы, поступление в пансион мадемуазель Вейхбродт, конфирмация... Все это рачительно записывал консул своим мелким, беглым, "купеческим" почерком: записывал, почти религиозно преклоняясь перед фактами; ибо разве и самомалейший из них не был волею господа, предивно руководившего судьбами семьи? Что еще будет стоять здесь под ее именем, унаследованным от бабушки Антуанетты? Что бы ни стояло, отдаленные потомки будут читать это с тем же трепетом, с которым она сейчас мысленно следит за событиями прошлого. Тони вздохнула и откинулась на стуле, сердце торжественно билось в ее груди. Все ее существо было преисполнено бесконечным почтением к себе, знакомое чувство собственной значительности, удесятеренное духом, веявшим со страниц тетради, охватило ее с такой силой, что мурашки побежали у нее по спине. "Звено единой цепи", - писал мне папа. Да! Да! Это-то и налагало на нее такую серьезную, такую высокую ответственность. Ведь и она была призвана содействовать делами и помыслами возвеличению своего рода. Она опять перелистала тетрадь до самого конца, где на плотном листе in folio рукою консула было изображено генеалогическое древо Будденброков со всеми положенными скобками, рубриками и четко выписанными датами: начиная с бракосочетания родоначальника Будденброков и пасторской дочери Бригитты Шурен до женитьбы самого консула на Элизабет Крегер в 1825 году. От этого брака, гласила запись, произошло четверо детей. Далее, в строгой последовательности, были проставлены годы, месяцы и числа рождений, а также имена, полученные детьми при святом крещении. Под именем старшего сына значилось еще, что в 1842 году, на святой, он в качестве ученика вступил в отцовское дело. Тони долго смотрела на свое имя, на незаполненное пространство под ним. И вдруг лицо ее приняло болезненно-напряженное выражение. Она порывисто схватила перо, не обмакнула, а стукнула им о дно чернильницы и затем, изо всей силы нажимая на него согнутым указательным пальцем и низко склонив пылающую голову, вывела своим неловким, косо взбегающим кверху почерком: "...22 сентября 1845 года обручилась с господином Бендиксом Грюнлихом, коммерсантом из Гамбурга". 14 - Я полностью согласен с вами, друг мой! Вопрос это важный и требующий скорейшего разрешения. Короче говоря: по установившемуся обычаю, приданое девушки из нашей семьи составляет семьдесят тысяч марок наличными. Господин Грюнлих бросил на своего будущего тестя быстрый и деловитый взгляд. - Вам известно... - произнес он; и это "вам известно" протяженностью точно соответствовало длине его левой золотисто-желтой бакенбарды, которую он задумчиво пропускал сквозь пальцы и выпустил не раньше, чем произнес эти два слова, - уважаемый батюшка, то глубокое почтение, которое я неизменно питаю к традициям и принципам! Но... не кажется ли вам, что в данном случае такое точное соблюдение однажды установленных правил граничит с некоторым педантизмом?.. Дело ширится, семейство процветает, обстоятельства разительно изменились к лучшему... - Друг мой, - прервал его консул. - Вы знаете, что я человек широкий! Господи боже мой! Вы ведь мне даже не дали договорить. А я как раз хотел сказать, что, учитывая все обстоятельства, я готов пойти вам навстречу и к положенным семидесяти, не обинуясь, прибавить десять тысяч. - Значит, всего восемьдесят тысяч... - подытожил г-н Грюнлих и пошевелил губами, что, по-видимому, должно было означать: не слишком много, но сойдет и так. Соглашение было достигнуто, ко взаимному удовольствию, и консул, поднявшись со стула, с довольным видом побряцал в кармане увесистой связкой ключей: приданое девиц Будденброк "по установившемуся обычаю" как раз и составляло восемьдесят тысяч марок наличными. После этого разговора г-н Грюнлих отбыл в Гамбург. Тони почти не ощущала новизны своего положения. Никто не мешал ей ни танцевать у Меллендорфов, Лангхальсов, Кистенмакеров и дома на Менгштрассе, ни кататься на коньках по реке, ни принимать ухаживанья молодых людей. В середине октября она была приглашена к Меллендорфам по случаю обручения их старшего сына с Юльхен Хагенштрем. - Том, - воскликнула она, - я ни за что не пойду, это возмутительно! Но все-таки пошла и веселилась до упаду. Помимо всего прочего, несколькими строчками, вписанными ее рукой в семейную историю, она завоевала себе право, в сопровождении консульши или даже одна, покупать все, что ей приглянется, в лучших городских магазинах для своего приданого, разумеется изысканного и "аристократичного". Две швеи с утра до ночи сидели в маленькой столовой у окна, подрубали, метили белье и поглощали неимоверное количество домашнего хлеба с зеленым сыром. - Полотно от Лентфера уже прислали, мама? - Нет еще, дитя мое; смотри-ка, две дюжины чайных салфеток уже готовы. - Очень хорошо. Но он обещал непременно прислать сегодня утром. Надо ведь еще успеть подрубить простыни. - Ида, мадемуазель Биттерих спрашивает, где кружева для наволочек. - В бельевом шкафу, деточка, в сенях направо. - Лина! - Можешь и сама пробежаться, душенька... - О, боже мой! Я не для того выхожу замуж, чтобы самой бегать но лестницам. - Ты уже решила что-нибудь относительно подвенечного платья, Тони? - Moire antique [шелковая материя (фр.)], мама!.. Без moire antique я венчаться не стану. Так прошел октябрь, за ним ноябрь. К рождеству прибыл г-н Грюнлих, чтобы провести сочельник в кругу семьи Будденброков; от приглашения на праздник к старикам Крегерам он тоже не отказался. Обхождение его с невестой было исполнено предупредительной деликатности - чего, впрочем, и ждали от него, - без излишней церемонности, но и без навязчивости, без каких бы то ни было неуместных нежностей. Скромный и ласковый поцелуй в лоб в присутствии родителей скрепил обряд обручения. Временами Тони удивлялась, как мало его радость соответствовала отчаянию, которое он выказал при ее отказе. Теперь в его глазах, когда он смотрел на нее, читалось разве что довольство собственника. Правда, изредка, когда они оставались вдвоем, на него находило веселое настроение: он поддразнивал ее, пытался усадить к себе на колени и голосом, срывающимся от игривости, спрашивал: - Ну что, все-таки изловил я тебя, зацапал, а? На что Тони отвечала: - Сударь, вы забываетесь, - и торопилась высвободиться. Вскоре после рождества г-н Грюнлих снова отбыл в Гамбург: "живое дело" безотлагательно требовало его присутствия. Будденброки молчаливо согласились с тем, что у Тони и до помолвки было достаточно времени узнать его. Вопрос о покупке дома для молодых был улажен в письмах. Тони, заранее радовавшаяся жизни в большом городе, выразила желание поселиться в самом центре Гамбурга, где, кстати, на Госпитальной улице помещалась и контора г-на Грюнлиха. Но жених с чисто мужской настойчивостью добился полномочий на покупку пригородной виллы в Эймсбюттеле, немноголюдной и живописной местности, весьма подходящей для идиллического гнездышка молодой четы - "procue negotiis" [вдали от дел (лат.)], - нет, он еще не совсем позабыл свою школьную латынь. Так прошел декабрь, а в начале 1846 года была отпразднована свадьба. На традиционный вечер накануне венчания к Будденброкам собрался чуть ли не весь город. Подруги Тони, среди них и Армгард фон Шиллинг, для этого случая прибывшая из своего имения в высокой, как башня, карете, танцевали в большой столовой и в коридоре, где пол посыпали тальком, с приятелями Тома и Христиана; в числе последних был Андреас Гизеке, сын брандмайора и studiosus juris [студент-юрист (лат.)], а также Стефан и Эдуард Кистенмакеры, представлявшие фирму "Кистенмакер и Кь". О том, чтобы все шло, как полагается, позаботился консул Петер Дельман, расколотивший о каменные плиты нижних сеней все горшки, которые ему удалось раздобыть в доме. Фрау Штут с Глокенгиссерштрассе снова представился случай повращаться в высших кругах: она помогала мамзель Юнгман и портнихе одевать Тони к венцу. Накажи ее бог, если она когда-нибудь видела невесту красивее! Позабыв о своей толщине, фрау Штут ползала по полу и, закатывая глаза от восторга, пришпиливала миртовые веточки к moire antique. Церемония эта происходила в маленькой столовой. Господин Грюнлих во фраке с длинными фалдами и в белой жилетке дожидался у двери. На его розовой физиономии застыло серьезное и корректное выражение; бородавка возле левой ноздри хранила явственные следы пудры, а золотисто-желтые бакенбарды были тщательно расчесаны. Наверху, в ротонде, где должен был свершиться обряд венчания, собралась вся семья - изрядное множество народа: старики Крегеры, уже несколько одряхлевшие, но, как всегда, элегантные, консул Крегер с сыновьями Юргеном и Якобом (последний, так же как и Дюшаны, нарочно прибыл из Гамбурга); на этот раз присутствовал и Готхольд Будденброк с супругой, урожденной Штювинг, и с дочерьми Фридерикой, Генриеттой и Пфиффи, из которых, к сожалению, ни одна уже не имела надежды выйти замуж. Боковая, мекленбургская линия была представлена отцом Клотильды, приехавшим из "Неблагодатного" и все время таращившим глаза на невероятно величественный дом богатых родственников. Франкфуртская родня ограничилась присылкой подарков, - путь был уж очень неблизкий; вместо них присутствовали - единственные не принадлежавшие к семье - доктор Грабов - домашний врач, и мадемуазель Вейхбродт - престарелая подруга Тони, Зеземи Вейхбродт, в чепце с новыми зелеными лентами и в черном платьице. "Будь счастлива, милое дитя мое", - сказала она, когда Тони об руку с г-ном Грюнлихом вошла в ротонду, и звонко чмокнула ее в лоб. Вся семья осталась довольна невестой. Тони держалась бодро, непринужденно и выглядела очень красивой, хотя и была несколько бледна от любопытства и предотъездного волнения. В правой стороне украшенной цветами ротонды был воздвигнут алтарь. Обряд венчания совершал пастор Келлинг из Мариенкирхе, не преминувший в энергичных выражениях призвать молодых к умеренности. Все шло по раз навсегда установленному порядку. Тони с наивной готовностью произнесла "да", между тем как г-н Грюнлих перед этим предварительно издал свое "хэ-эм", чтобы прочистить глотку. После венчания приступили к ужину, еще более вкусному и обильному, чем обычно. В то время как гости с пастором во главе продолжали ужинать наверху, консул с супругой вышли на заснеженную улицу - проводить молодых. Громоздкая дорожная карета с привязанными к ней чемоданами и баулами уже стояла у подъезда. Высказав - и неоднократно - твердую уверенность, что она вскоре приедет погостить домой и что родители, в свою очередь, не станут слишком долго откладывать приезд к ней в Гамбург, Тони в безмятежнейшем расположении духа уселась в карету, предоставив консульше укутать ей ноги меховой полостью. Супруг занял место рядом с ней. - Запомните, Грюнлих, - сказал консул, - новые кружева лежат в маленькой сумке, с самого верху. Подъезжая к Гамбургу, спрячьте их под пальто, понятно? Эти таможенные пошлины... по мере возможности надо стараться обходить их. Будьте здоровы! Еще раз будь здорова. Тони душенька! Господь с тобою! - Надеюсь, что в Аренсбурге имеется удобная гостиница? - сказала консульша. - Все уже предусмотрено, дорогая матушка; номер заказан, - ответил г-н Грюнлих. Антон, Лина, Трина, София подошли проститься с мадам Грюнлих. Казалось, все уже кончено, пора захлопнуть дверцы кареты, но тут Тони подалась внезапному порыву: она выпуталась из полости, хотя это было не так-то просто, бесцеремонно перебралась через колени г-на Грюнлиха, который проворчал что-то себе под нос, и в волнении обняла отца: - Прощай, папа, милый мой папа! - и снова прошептала: - Доволен ты мною? Консул на мгновенье молча прижал к себе дочь, затем легонько ее оттолкнул и горячо пожал ей обе руки. Больше делать было нечего. Дверца захлопнулась, кучер щелкнул бичом, лошади тронули так, что окна кареты задребезжали. Консульша махала своим батистовым платочком, покуда карету, громыхавшую по Менгштрассе, не застлала снежная пелена. Консул в задумчивости стоял рядом с женой. Консульша с обычной своей грацией поплотней запахнула на плечах меховую пелерину. - Вот она и уехала, Бетси. - Да, Жан. И первой из детей оставила нас. Ты веришь, что она будет счастлива с ним? - Ах, Бетси, она довольна собой; а более прочного счастья человеку на земле не дождаться. Они вошли в дом и вернулись к гостям. 15 Томас Будденброк спустился по Менгштрассе вниз к Фюнфгаузену. Идти верхом по Брейтенштрассе ему не хотелось, чтобы не раскланиваться с поминутно встречающимися знакомыми. Засунув руки в карманы своего темно-серого пальто с меховым воротником, он задумчиво шагал по смерзшемуся, искристому, скрипучему снегу. Он шел привычной ему дорогой, о которой никто не подозревал. Небо голубело, холодное и ясное; воздух был свеж, душист и прозрачен; мороз доходил до пяти градусов; стоял на редкость погожий, безветренный, прозрачный и приятный февральский день. Томас миновал Фюнфгаузен, пересек Беккергрубе и узким переулочком вышел на Фишергрубе. Пройдя несколько шагов по этой улице, параллельной Менгштрассе и также круто сбегающей к реке, он очутился у маленького домика, в котором помещался скромный цветочный магазин с узенькой входной дверью и небольшим окном, где на зеленых подставках было выставлено несколько горшков с луковичными растениями. Он вошел в магазин; жестяной колокольчик над дверью так и залился, словно усердная дворовая собачонка. У прилавка, занятая разговором с молоденькой продавщицей, стояла приземистая и толстая пожилая дама в турецкой шали. Она внимательно разглядывала горшки с цветами, брала их в руки, нюхала, ставила назад и болтала так ретиво, что ей приходилось то и дело вытирать рот платочком. Томас Будденброк учтиво поклонился и отошел в сторону. Покупательница эта была бедная родственница Лангхальсов, добродушная и болтливая старая дева, которая, несмотря на свою громкую и аристократическую фамилию, отнюдь не принадлежала к высшему кругу. "Тетю Лотхен", как ее, за редкими исключениями, звал весь город, никогда не приглашали на парадные обеды и балы, а разве что на чашку кофе. С горшком, завернутым в шелковистую бумагу, она наконец направилась к двери, а Том, вторично поздоровавшись с продавщицей, громким голосом сказал: - Попрошу вас несколько хороших роз. О, мне все равно, пусть французских... Когда же "тетя Лотхен" скрылась за дверью, он тихо добавил: - Ну так, убери их, Анна! Здравствуй, моя малютка! Сегодня, увы, я пришел к тебе с тяжелым сердцем! У Анны поверх простого черного платья был надет белый фартук. Она была поразительно хороша собой. Нежная, как газель, с лицом, почти малайского типа - чуть выдающиеся скулы, раскосые черные глаза, излучавшие мягкий блеск, и матовая кожа, с желтоватым оттенком. Руки ее, тоже желтоватые и узкие, были на редкость красивы для простой продавщицы. Она прошла позади стойки в правый угол магазина, не видный через окно с улицы. Томас, последовавший за ней с внешней стороны прилавка, наклонился и поцеловал ее в губы и в глаза. - Да ты совсем замерз, бедный! - сказала она. - Пять градусов, - отвечал Том. - Но я даже не почувствовал холода, у меня было так грустно на душе. Он сел на прилавок и, не выпуская ее рук из своих, продолжал: - Ты слышишь, Анна?.. Сегодня нам надо набраться благоразумия. Пришла пора. - О боже, - воскликнула она и робким, скорбным жестом поднесла к глазам подол фартука. - Когда-нибудь это должно было случиться, Анна... Не плачь, не надо! Мы ведь с тобой решили быть благоразумными, правда! Ну, что поделаешь! Через это надо пройти! - Когда? - сквозь слезы спросила она. - Послезавтра. - О, боже!.. Почему послезавтра? Еще одну недельку... Ну я прошу тебя!.. Хоть пять дней!.. - Невозможно, дорогая. Обо всем уже договорено в точности... Они ждут меня в Амстердаме... Я при всем желании не могу ни на один день отсрочить отъезд! - Это так ужасно далеко! - Амстердам? Ничуть не бывало! А думать друг о друге можно сколько угодно, ведь верно я говорю? Я буду писать тебе! Не успею приехать, как уже напишу... - А помнишь еще, - сказала она, - как полтора года назад на стрелковом празднике... Он перебил ее, зажегшись воспоминаниями: - О, боже, подумать только - полтора года!.. Я принял тебя за итальянку... Я купил у тебя гвоздику и вдел ее в петлицу... Она и сейчас у меня... Я возьму ее с собой в Амстердам... А какая пылища и жара были тогда на лугу!.. - Да, и ты принес мне стакан лимонада из соседнего киоска... Я помню как сейчас! Там еще так пахло печеньем и толпой... - И все-таки было замечательно! Разве мы сразу, по глазам друг друга, не отгадали, что будет дальше? - Да и еще ты хотел прокатиться со мной на карусели... Но не могла же я оставить торговлю... Хозяйка бы так меня разбранила... - Конечно, не могла, Анна, я отлично понимаю... Она тихонько добавила: - Но больше я уж ни в чем тебе не отказывала. Он снова поцеловал ее в губы и в глаза. - Прощай, моя дорогая, прощай, моя крошка, девочка моя! Да, пора уже начинать прощаться! - О, но ведь завтра ты еще придешь? - Конечно, приду, в это же время. И послезавтра утром тоже, я уж как-нибудь вырвусь... А сейчас я вот что хотел тебе сказать, Анна... Я уезжаю далеко, ведь что ни говори, а Амстердам не близко... А ты остаешься здесь... Только не погуби себя, Анна, ты слышишь меня? До сих пор ты вела себя благоразумно, это я говорю тебе. Она плакала, закрыв лицо передником. - А ты?.. А ты?.. - Одному богу известно, Анна, как сложится жизнь! Не всегда я буду молод... Ты умная девочка, ты никогда не заикалась о браке или чем-то подобном... - Боже избави, мне требовать от тебя?.. - Человек в себе не волен... Если я буду жив, ко мне перейдет дело отца, я должен буду сделать подходящую партию... Ты видишь, я ничего не таю от тебя и в последние минуты... Я всей душой желаю тебе счастья, милая, хорошая моя девочка!.. Только не губи себя, Анна, слышишь? До сих пор, повторяю тебе, ты была благоразумна. В маленьком магазине было тепло. Влажный аромат земли и цветов наполнял его. А за окном зимнее солнце уже клонилось к западу. Нежная, чистая, словно нарисованная на фарфоре, вечерняя заря позолотила небо над рекою. Уткнувшись в поднятые воротники, люди торопливо проходили мимо окна, не видя тех двух, что прощались в углу маленького цветочного магазина. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 1 "30 апреля 1846 года. Дорогая мама, от всей души благодарю тебя за письмо, в котором ты сообщаешь об обручении Армгард фон Шиллинг с г-ном фон Майбом, владельцем Пеппенраде. Сама Армгард тоже прислала мне извещение (очень аристократического вида, с золотым обрезом) и письмо, в восторженных выражениях рассказывающее о ее женихе. По словам Армгард, он писаный красавец и прекрасный человек. Как она, верно, счастлива! Все кругом выходят замуж! Из Мюнхена я тоже получила извещение, от Евы Эверс. Ей достался директор пивоварни. А теперь позволь задать тебе один вопрос, милая мама: почему это до сих пор ничего не слышно насчет визита консула Будденброка в наши края? Уж не ждете ли вы официального приглашения от Грюнлиха? Совершенно напрасно, потому что он, по-моему, вовсе об этом не помышляет, а когда я ему напоминаю, говорит: "Да, да, дитя мое, но у твоего отца и без того много дела". Или вы, чего доброго, боитесь обеспокоить меня? Да нет же, ни вот настолечко! Или думаете, что я, увидев вас, затоскую по дому? Господи, да я ведь разумная, зрелая женщина и хорошо знаю жизнь. Я только что была на чашке кофе у соседки, мадам Кезелау; это очень приятная семья; наши соседи слева, некие Гусманы (впрочем, их дом отстоит довольно далеко от нашего) тоже люди обходительные. У нас есть еще два друга дома, они живут неподалеку: доктор Клаасен (о нем я еще расскажу тебе в конце письма) и банкир Кессельмейер, закадычный друг Грюнлиха. Ты даже и вообразить себе не можешь, что это за забавный старичок! У него седые, коротко подстриженные бакенбарды и черные с проседью волосы на голове, больше похожие на пух, которые ужасно смешно колышутся от малейшего ветерка. А так как он очень болтлив и вдобавок еще вертит головой, как птица, то я его прозвала "Сорокой". Грюнлих на меня за это сердится и говорит, что сорока - воровка, а г-н Кессельмейер честный человек. При ходьбе он горбится и загребает воздух руками. Пуху него растет только до половины головы, а затылок красный и морщинистый. Он очень смешной и веселый. Иногда он треплет меня по щеке и говорит: "Славная вы женщина, ну и повезло же этому Грюнлиху, что он вас заполучил!" Тут он вытаскивает пенсне (у него их всегда три штуки при себе, все на длинных шнурках, вечно перепутывающихся на его белом жилете), морщит нос, вскидывает на него пенсне и, раскрыв рот, смотрит на меня с таким восхищением, что я начинаю громко хохотать. Но он на это не обижается. Грюнлих очень занят; каждое утро он уезжает в город в нашем маленьком желтом шарабане и возвращается домой только поздно вечером. Иногда он сидит около меня и читает газету. Когда мы едем в гости, к Кессельмейеру, например, или к консулу Гудштикеру на Альтерсдамм, или к сенатору Боку на Ратгаузенштрассе, нам приходится нанимать карету. Я уже не раз просила Грюнлиха купить ландо: когда живешь за городом, это прямо-таки необходимо! Обещать-то он мне обещал, но как-то наполовину. Как ни странно, но Грюнлих вообще неохотно со мной выезжает и злится, когда я разговариваю с кем-нибудь из городских знакомых. Может быть, ревнует? Наша вилла, дорогая мама, которую я тебе уже описывала в подробностях, и вправду очень хороша, а теперь, после покупки новой мебели, стала еще лучше. Гостиная у нас в первом этаже такая, что даже ты осталась бы довольна: вся коричневого шелка. Рядом, в столовой, очень красивые панели; за каждый стул плачено 25 марок. Я сейчас сижу в кабинете, который в то же время служит нам маленькой гостиной. Кроме того, у нас есть еще курительная комната, где стоит и ломберный стол. Для зала - он находится по другую сторону коридора и занимает всю вторую половину этажа - мы недавно купили желтые шторы; это выглядит очень аристократично. Наверху - спальня, ванная, гардеробная и помещения для прислуги. Для желтого шарабана мы держим мальчика-грума. Обеими девушками я, в общем, довольна. Правда, я не вполне уверена в их честности, но мне ведь, слава богу, не приходится считать каждый грош! Короче говоря, дом у меня поставлен так, что вы не будете за меня краснеть. Ну, а теперь, дорогая мама, расскажу самое важное, что я приберегла к концу. С недавних пор я чувствую себя как-то странно: не совсем здоровой, понимаешь, но и не то чтобы больной; при случае я поделилась этим с доктором Клаасеном. Это маленький человек с большой головой, на которую он к тому же насаживает огромную шляпу. У него длинная борода почти зеленого цвета, так как он много лет подряд ее чернил; он вечно тычет в эту бороду круглым набалдашником своей трости. Ох, хотела бы я, чтобы ты на него посмотрела! Он ничего не ответил на мои слова, поправил пенсне, подмигнул мне своими красноватыми глазками, посопел носом, похожим на картошку, хихикнул и окинул меня таким бесцеремонным взглядом, что я не знала, куда и деваться. Потом он меня осмотрел, объявил, что все идет как нельзя лучше, и велел пить минеральную воду, так как я "возможно" несколько малокровна. О мама! Осторожненько сообщи эту новость моему милому папе; пусть он внесет ее в семейную тетрадь. В ближайшее время снова напишу тебе. Поцелуй от меня папу, Христиана, Клару, Тильду и Иду Юнгман. Томасу я недавно писала в Амстердам. Твоя покорная дочь Антония". "2 августа 1846 года. Мой милый Томас, с удовольствием прочитал твое письмо о вашей с Христианом встрече в Амстердаме. Надо думать, у вас выдалось несколько приятных деньков. Вестей о дальнейшем путешествии твоего брата через Остенде в Англию я пока не имею, но надеюсь, что с божьей помощью оно завершилось благополучно. Хочу верить, что время не упущено и что Христиан, после того как он поставил крест на ученой карьере, еще сможет научиться у своего принципала, м-ра Ричардсона, толково вести дела, - дай бог ему удачи на новом для него пути коммерсанта. М-р Ричардсон (Триниддл-стрит), как тебе известно, наш давнишний клиент. Я благодарю бога за то, что мне удалось пристроить обоих моих сыновей в дружественные нам торговые предприятия. Ты, верно, уже и сейчас чувствуешь, как это тебе полезно; я, со своей стороны, испытываю глубокое удовлетворение от того, что г-н ван дер Келлен в первую же четверть года не только повысил тебе жалованье, но и предоставил тебе возможность побочного заработка. Убежден, что ты своей работой и поведением и впредь будешь оправдывать оказанное тебе доверие. При всем том меня тревожит не вполне удовлетворительное состояние твоего здоровья. То, что ты пишешь о своей нервности, напомнило мне собственную мою молодость, когда я, работая в Антверпене, вынужден был уехать в Эмс и пройти там курс лечения. Если и тебе, сын мой, понадобится что-либо подобное, то знай, что я в любую минуту готов морально и материально поддержать тебя, хотя в последнее время, столь неспокойное в смысле политических событий, я и воздерживаюсь от излишних расходов. Несмотря на это, в середине июня мы с мамой совершили поездку в Гамбург, чтобы повидать твою сестру Тони. Супруг ее нас не приглашал, но принял с большой сердечностью и в течение двух дней, которые мы у него провели, до такой степени усердно занимался нами, что даже забросил свои дела, и мне лишь с трудом удалось выбрать время для одного-единственного визита - к Дюшанам. Антония на пятом месяце; врач, ее пользующий, заверяет, что все идет нормально, и за исход не опасается. Хочу еще упомянуть о письме г-на ван дер Келлена, из которого я с радостью узнал, что ты и privatim [как частное лицо (лат.)] желанный гость в его семействе. Ты, сын мой, уже достиг возраста, когда пожинают плоды воспитания, данного человеку его родителями. В этой связи я хочу сказать тебе, что в твои годы, работая в Бергене и в Антверпене, я всегда почитал своим долгом по мере сил угождать супругам моих принципалов, что, без сомнения, принесло свои плоды. Не говоря уже о лестном чувстве, которое испытываешь, общаясь с семейством принципала, молодой человек обретает в лице его супруги покровительницу и заступницу - на случай, правда, крайне нежелательный, но все же возможный, если им будет допущена какая-либо оплошность в деле или если он по другой причине вызовет неудовольствие главы фирмы. Что касается твоих планов на будущее, сын мой, то они радуют меня тем, что в них сквозит живейший интерес к делу. Но полностью я их одобрить не могу. Ты исходишь из того положения, что сбыт продуктов, производимых или перерабатываемых в окрестностях нашего города, а именно: зерна, брюквы, кур, мехов, шерсти, растительного масла, жмыхов, костей и т.п., и есть то, чем естественно и закономерно должны заниматься наши коммерсанты, и потому ты собираешься наряду с некоторыми комиссионными делами заняться также и этой отраслью торговли. В свое время, когда конкуренция была у нас еще не так велика (теперь она, конечно, изрядно возросла), я носился с теми же мыслями и, поскольку у меня имелось время и возможность, даже проделал некоторые опыты. Я и в Англию ездил главным образом для того, чтобы завязать там связи, полезные для этого начинания. Я добрался до Шотландии, познакомился кое с кем из нужных мне людей, но вскоре понял, сколь рискованны подобные экспортные операции, и счел за благо от них отказаться. Кроме того, у меня в памяти всегда свежо предостережение одного из наших предков, основателя фирмы: "Сын мой, с охотой приступай к дневным делам своим, но берись лишь за такие, что ночью не потревожат твоего покоя". Этому завету я намерен свято следовать до конца моих дней, хотя временами меня и охватывают сомнения, ибо я вижу, что люди, не придерживающиеся таких принципов, значительно лучше преуспевают. Я имею в виду Штрунка и Хагенштрема - их дело непрерывно разрастается, тогда как наше движется очень уж потихоньку. Ты знаешь, что капитал фирмы сократился после смерти твоего деда, и я молю бога лишь о том, чтобы оставить тебе дело хотя бы в нынешнем его состоянии. Ведь в лице нашего управляющего, г-на Маркуса, я имею неизменно дельного и опытного помощника. Ах, если бы семья твоей матери была хоть немного бережливее! Наследство Крегеров должно сыграть для нас важнейшую роль. Дела фирмы и городского управления не оставляют мне ни минуты времени. Я выбран старшиной Бергенской коллегии (28) и депутатом от бюргерства в финансовый департамент, в коммерческую коллегию, в отчетно-ревизионную комиссию и в приют св.Анны. Твоя мать, Клара и Клотильда шлют тебе наисердечнейший привет. Кроме того, меня просили передать тебе поклон: сенатор Меллендорф, доктор Эвердик, консул Кистенмакер, маклер Гош, К.-Ф.Кеппен, а из наших служащих г-н Маркус и капитаны Клоот и Клеттерман. Господь да благословит тебя, сын мой! Работай, молись и будь бережлив. Любящий тебя и всегда пекущийся о тебе - отец". "8 октября 1846 года. Достоуважаемые и дорогие родители! Нижеподписавшийся почитает приятнейшим своим долгом уведомить вас о благополучном разрешении от бремени вашей дочери, а моей горячо любимой супруги Антонии, последовавшем полчаса назад. По господнему соизволению - это девочка, и я не нахожу слов, чтобы высказать свою радость и умиление. Самочувствие нашей дорогой родильницы, а также ребенка не оставляет желать лучшего; доктор Клаасен выразил свое полное удовлетворение подобным исходом. Г-жа Гросгеоргис, акушерка, тоже считает, что все сошло прекрасно. Волнение побуждает меня отложить перо. С чувством глубочайшего уважения и нежности к досточтимым родителям подписываюсь: Б.Грюнлих. Для мальчика у меня было заготовлено очень красивое имя. А теперь я хочу назвать ее Метой, но Гр. стоит за Эрику. Т." 2 - Что с тобой, Бетси! - спросил консул, садясь за стол и снимая тарелку, которой заботливо прикрыли его суп. - Ты нездорова? В чем дело? У тебя страдальческий вид! Большая столовая выглядела теперь очень пустынно. За круглым столом, кроме консула и консульши, обычно сидели только мамзель Юнгман, десятилетняя Клара и тощая смиренная, молча все поедающая Клотильда. Консул огляделся кругом. Лица у всех вытянутые, расстроенные. Что случилось? Он сам пребывал в нервном и тревожном состоянии: на бирже было неспокойно из-за этой дурацкой шлезвиг-голштинской истории... и еще другое беспокойство носилось в воздухе. Через несколько минут, когда Антон ушел за жарким, консулу сообщили о том, что стряслось в доме. Трина, кухарка Трина, до сих пор неизменно преданная и добросовестная, внезапно перешла к открытому возмущению. К вящему неудовольствию консульши, она в последнее время заключила дружбу, род духовного союза, с приказчиком из мясной лавки, и этот всегда окровавленный гоноша, видимо, оказал гибельное влияние на развитие ее политических воззрений. Едва только консульша начала выговаривать ей за неудавшийся луковый соус, как она уперла обнаженные руки в бока и сказала буквально следующее: "Помяните мое слово, сударыня, вам уж недолго царевать! Скоро заведутся другие порядки, скоро я буду сидеть на диване в шелковом платье, а вы будете мне прислуживать..." Само собой разумеется, ей было тотчас же отказано от места. Консул покачал головой. Он и сам в последнее время чуял приближение грозы. Правда, старых грузчиков и складских рабочих не так-то просто было сбить с толку. Но из молодежи некоторые уже вели себя как одержимые новейшим духом - духом крамолы. Весной произошли уличные беспорядки, и хотя уже был составлен проект новой конституции, учитывающий требования новейшего времени, который несколько позднее и-был утвержден сенатом, не пожелавшим обратить внимание на протесты Лебрехта Крегера и еще нескольких старых упрямцев. После этого были выбраны народные депутаты и созвана городская дума. Но спокойствие не восстанавливалось. Всюду царила смута. Каждый хотел по-своему пересмотреть конституцию и избирательное право; все бюргеры перессорились. Одни, в том числе и консул Иоганн Будденброк, требовали "сословного принципа". "Нет, всеобщее избирательное право!" - шумели другие, среди последних и Хинрих Хагенштрем. Третьи кричали: "Общесословные выборы", сами не понимая хорошенько, что означает этот лозунг. В воздухе носились и такие идеи, как уничтожение различий между "бюргерами" и "жителями" и распространение гражданских прав на лиц нехристианского вероисповедания. Не удивительно, что будденброковской Трине взбрела на ум идея шелкового платья и сидения на диване! Ах, это было бы еще с полбеды! События грозили принять и вовсе страшный оборот. Настал первый день октября 1848 года (29). Ясное небо с грядой легких, быстро бегущих облачков казалось светло-серебристым от пронизывающих его солнечных лучей, несших уже столь мало тепла, что у Будденброков в ландшафтной, за высокой до блеска начищенной резной заслонкой печи, потрескивали поленья. Маленькая Клара, девочка с пепельными волосами и строгим взглядом, вязала за рабочим столиком у окна, а Клотильда, тоже быстро перебиравшая спицами, сидела рядом с консульшей на диване. Клотильда Будденброк была не намного старше своей замужней кузины; ей недавно исполнился двадцать один год, но черты ее длинного лица уже заострились и гладко зачесанные волосы, не белокурые, а какие-то тускло-серые, завершали ее облик старой девы. Впрочем, она была довольна и в борьбу с обстоятельствами не вступала. Может быть, она даже испытывала потребность поскорее состариться, поскорее разделаться со всеми сомнениями и надеждами. У нее гроша не было за душой, она знала, что во всем мире не сыщется человека, который бы женился на ней, и покорно смотрела в глаза будущему, не сулившему ничего, кроме жизни в маленькой комнатушке на пенсию, которую могущественный дядюшка исхлопочет для нее в каком-нибудь благотворительном заведении, пекущемся о бедных, но благородных девицах. Консульша была занята чтением двух только что полученных писем. В одном Тони сообщала о добром здравии маленькой Эрики, в другом Христиан подробно и пылко описывал прелести лондонской жизни, не слишком распространяясь о своей деятельности у м-ра Ричардсона. Консульша, приближавшаяся к середине пятого десятка, горько сетовала на участь блондинок - раннюю старость. Нежный цвет лица, так прекрасно гармонирующий с рыжеватыми волосами, в эти годы блекнет, несмотря на все притирания, и ее волосы уже начали бы неумолимо седеть, если бы не рецепт одного парижского настоя, который на первых порах еще предохранял их. Она твердо решила никогда не быть седой. Когда настой перестанет действовать, она закажет себе парик цвета ее собственных волос в дни молодости. На самой верхушке все еще сложной и искусной прически консульши был приколот маленький атласный бант, обшитый кружевами: первый зачаток чепца, вернее - только легкий намек на него. Широкая шелковая юбка консульши ложилась крупными складками, а рукава для большей пышности были подбиты жесткой материей. Золотые браслеты, как всегда, тихонько звенели при каждом ее движении. Часы показывали три часа пополудни. Внезапно с улицы послышались крики, возгласы, какой-то торжествующий гогот, свист, топот множества ног по мостовой, шум, неуклонно приближавшийся и нараставший. - Что это, мама? - воскликнула Клара, смотревшая в "шпиона". - Сколько народу! Что там случилось? Чему они все радуются? - О, господи! - консульша отшвырнула письмо, вскочила и в страхе кинулась к окну. - Неужто это... Господи боже мой! Да, да! Это революция. Это... народ! Дело в том, что в городе с самого утра происходили беспорядки. Днем на Брейтенштрассе кто-то запустил камнем в окно суконщика Бентьена, хотя одному богу известно, какое отношение имела лавка Бентьена к высокой политике. - Антон! - дрожащим голосом позвала консульша. (Антон был занят уборкой серебра в большой столовой.) - Поди вниз, запри дверь! Все запри! Это народ... - Да как я пойду, сударыня, - отвечал Антон. - Я господский слуга, они, как увидят мою ливрею... - Злые люди, - печально протянула Клотильда, не отрываясь от своего рукоделья. В эту самую минуту из ротонды через застекленную дверь вошел консул. В руках он держал пальто и шляпу. - Ты хочешь выйти на улицу, Жан? - ужаснулась консульша. - Да, дорогая, мне нужно в... - Но народ, Жан! Революция!.. - Ах, боже мой, это не так страшно, Бетси, все в руце божией. Они уже прошли наш дом. Я выйду через пристройку... - Жан, если ты меня любишь... О, я боюсь, боюсь! - Бетси, прошу тебя! Ты так волнуешься, что... Они пошумят перед ратушей или на рыночной площади и разойдутся... Может быть, это будет стоить городу еще нескольких разбитых окон - не больше! - Куда ты, Жан? - В городскую думу. Я и так опаздываю, меня задержали дела. Не явиться туда сегодня было бы просто стыдно. Ты думаешь, твой отец позволит удержать себя?.. Как он ни стар... - Хорошо, иди с богом, Жан... Но будь осторожен, умоляю тебя! Будь осторожен! И присмотри за отцом. Если с ним что-нибудь случится... - Не волнуйся, дорогая... - Когда ты вернешься? - закричала консульша ему вслед. - Так... в половине пятого, в пять... как освобожусь. На повестке дня сегодня важные вопросы. Мне трудно сказать... - Ах, я боюсь, боюсь! - повторила консульша, растерянно озираясь вокруг. 3 Консул торопливо миновал свой обширный участок. Выйдя на Беккергрубе, он услыхал позади себя шаги и, оглянувшись, увидел маклера Гоша: живописно завернувшись в длинный черный плащ, он тоже быстро шел вверх по улице на заседание городской думы. Приподняв одной рукой - длинной и худой - свою шляпу, смахивавшую на головной убор иезуита, а другой сделав жест, как бы говоривший: "я покорен судьбе", Гош сдавленным, приглушенным голосом произнес: - Господин консул... честь имею. Маклер Зигизмунд Гош, холостяк лет под сорок, большой оригинал и натура артистическая, несмотря на свою несколько странную манеру держаться, был честнейшим и добродушнейшим человеком на свете. Черты его бритого лица отличались резкостью: крючковатый нос, острый, сильно торчащий подбородок и рот с опущенными углами; вдобавок он еще поджимал свои тонкие губы с видом таинственным и злобным. Он жаждал - и в известной мере это ему удавалось - выставлять напоказ свою будто бы неистовую, прекрасную, демоническую и коварную сущность, казаться человеком злым, лукавым, интересным и страшным - чем-то средним между Мефистофелем и Наполеоном. Его седеющие волосы низко спадали на мрачный лоб. Он от всей души сожалел, что не родился горбатым. Короче говоря, маклер Гош являл собою образ необычайный среди обитателей старого торгового города. Впрочем, и он был из их числа, так как занимался самым что ни на есть бюргерским, пусть скромным, но в своей скромности все же солидным и почтенным посредническим делом. Правда, в его узкой и темной конторе стоял большой книжный шкаф, доверху набитый поэтическими творениями на различных языках, и по городу ходил слух, что Гош с двадцатилетнего возраста трудится над переводом полного собрания пьес Лопе де Вега. Как-то раз ему довелось сыграть на любительской сцене роль Доминго в шиллеровском "Дон Карлосе". Это был высший миг его жизни. Маклер Гош никогда не произносил ни одного вульгарного слова и даже в деловых собеседованиях самые обычные обороты старался цедить сквозь зубы с таким видом, словно говорил: "А, негодяй! В гробу кляну я праотцов твоих". Во многих отношениях он был преемником и наследником покойного Жан-Жака Гофштеде; только нрав его был сумрачнее, патетичнее и не имел в себе ничего от той шутливой веселости, которую друг Иоганна Будденброка-старшего умудрился сохранить от прошлого века. Однажды он в мгновенье ока потерял на бирже шесть с половиной талеров на двух или трех акциях, купленных им со спекулятивной целью. Тут уж он дал волю своей любви к драматическим положениям и устроил настоящий спектакль. Он опустился на скамью в такой позе, точно проиграл битву при Ватерлоо, стукнул себя по лбу сжатым кулаком и, подъяв глаза к небу, несколько раз подряд кощунственно произнес: "О, проклятье!" И так как мелкие, спокойные и верные заработки при продаже того или иного земельного участка нагоняли на него скуку, то эта потеря, этот неожиданный удар, ниспосланный господом на него, многоопытного интригана, явился для маклера Гоша наслажденьем, счастьем, которым он упивался долгие месяцы. На обращение: "Я слышал, вас постигла неудача, господин Гош, сочувствую от...", он, как правило, отвечал: "О, друг мой, Uomo non educate dal dolore riman sempre bambino!" ["Человек, не изведавший горя, на всю жизнь останется младенцем" (итал.)], чего, разумеется, никто не понимал. Уж не была ли то цитата из Лопе де Вега? Так или иначе, но все знали: Зигизмунд Гош - человек ученый, выдающийся. - Да, времена, в которые мы живем, - обратился он к консулу Будденброку, шагая рядом с ним и опираясь на трость, как согбенный старец, - поистине времена бурь и треволнений! - Вы правы, - отвечал консул. - Время сейчас неспокойное. Очень интересно, что покажет сегодняшнее заседание. Сословный принцип... - Нет, вы только послушайте, - прервал его г-н Гош. - Я весь день бродил по городу и наблюдал за чернью. Великолепные парни, у многих глаза пылали ненавистью и воодушевлением!.. Иоганн Будденброк рассмеялся. - Вы верны себе, друг мой! Вам это, кажется, по душе? Нет уж, увольте! Все это ребячество, да и только! Чего они хотят? Это кучка распоясавшихся молодых людей, пользующихся случаем побуянить. - Разумеется! И все же нельзя отрицать... Я был при том, как приказчик Беркенмейер из мясной лавки разбил окно у господина Бентьена. Он был похож на пантеру! - последнее слово г-н Гош произнес стиснув зубы почти до скрипа. - О, нельзя отрицать, что все это имеет и свою возвышенную сторону, - продолжал он. - Наконец что-то новое, такое знаете ли, небудничное, мощное - ураган, неистовство, гроза! Ах, народ темен, я знаю! И тем не менее мое сердце, вот это сердце, оно с ним!.. Они уже подошли к невзрачному на вид дому, выкрашенному желтой масляной краской, в нижнем этаже которого помещался зал заседаний городской думы. Собственно, этот зал принадлежал пивному и танцевальному заведению некоей вдовы Зуэркрингель, но по определенным дням предоставлялся в распоряжение господ из городской думы. Чтобы попасть в него, надо было пройти по узкому коридору, выложенному каменными плитами, с правой стороны которого располагались ресторанные помещения, отчего там всегда стоял запах пива и кухни; оттуда в зал вела прорубленная слева зеленая дверь без каких бы то ни было признаков замка или ручки и до того узенькая и низкая, что за ней никак нельзя было предположить столь обширного помещения. Зал был холодный, голый, как сарай, с побеленным потолком, на котором четко выступали темные балки, и с побеленными же стенами. Три довольно высоких окна с зелеными рамами не имели никаких занавесок. Напротив окон амфитеатром возвышались скамьи; у подножия амфитеатра стоял стол, крытый зеленым сукном, с большим колокольчиком, папками, в которых хранились дела, и письменными принадлежностями, предназначавшийся для председателя, протоколиста и комиссаров сената. У стены против двери находились высокие вешалки, до отказа загроможденные верхней одеждой и шляпами. Гул голосов встретил консула и его спутника, когда они, один за другим, протиснулись в узкую дверь. Консул и маклер Гош явились, видимо, последними. Зал был полон, бюргеры стояли группами и оживленно спорили, кто заложив руки в карманы, кто за спину, кто в пылу спора размахивая ими в воздухе. Из ста двадцати членов думы сегодня явилось не более ста. Некоторые депутаты сельских округов, учитывая создавшиеся обстоятельства, почли за благо остаться дома. Почти у самого входа стояла группа бюргеров среднего достатка. Два или три владельца мелких предприятий, учитель гимназии, "сиротский папенька" - г-н Мидерман, да еще г-н Венцель, известный в городе парикмахер. Г-н Венцель, черноусый, низенький, плотный мужчина с умным лицом и красными руками, не далее как сегодня утром брил консула Будденброка, но здесь был с ним на равной ноге. Венцель обслуживал почти исключительно высший круг, брил Меллендорфов, Лангхальсов, Будденброков, Эвердиков, и избранием в городскую думу был обязан своей необыкновенной осведомленности во всех городских делах, своей обходительности, ловкости и, несмотря на его подчиненное положение, всем очевидному чувству собственного достоинства. - Вы, господин консул, уже слыхали, вероятно, последнюю новость? - взволнованно воскликнул он при виде своего покровителя. - Какую именно, любезный Венцель? - Сегодня утром еще никто об этом не подозревал... Прошу прощения, господин консул, но это самая что ни на есть последняя новость! Народ движется не к ратуше и не на рыночную площадь! Они идут сюда, чтобы угрожать городской думе! И подстрекнул их на это редактор Рюбзам... - Да ну! Пустяки! - отвечал консул. Он протиснулся на середину зала, где заметил своего тестя, сенатора Лангхальса и Джемса Меллендорфа. - Вы слышали, что мне сейчас сказали? Можно верить этому? - спросил он, пожимая им руки. Но в собрании уже ни о чем другом не говорили; смутьяны идут сюда, с улицы доносится шум... - Сброд! - произнес Лебрехт Крегер холодно и презрительно. Он приехал сюда в собственном экипаже. Высокая, представительная фигура cavalier a la mode былых времен, сгорбившаяся под бременем восьмидесяти лет, при обстоятельствах столь необычных опять распрямилась; он стоял с полузакрытыми глазами, надменно и презрительно опустив углы рта, над которыми почти вертикально торчали его короткие седые усы; на черном бархатном жилете старика сияли два ряда брильянтовых пуговиц. Неподалеку от этой группы вместе со своим компаньоном г-ном Штрунке стоял Хинрих Хагенштрем, невысокий тучный господин с рыжеватыми бакенбардами, в расстегнутом сюртуке и голубом клетчатом жилете, по которому вилась массивная золотая цепочка. Он даже не повернул головы в сторону консула. Чуть подальше суконщик Бентьен, человек с виду зажиточный, во всех подробностях рассказывал столпившимся вокруг него членам городской думы о происшествии с его окном: - Кирпич, господа, добрая половина кирпича! Бац! - Стекла вылетели, и он угодил прямо в штуку зеленого репса... Подлецы! Но теперь это дело уже государственного значения. В углу неумолчно говорил что-то г-н Штут с Глокенгиссерштрассе. Он напялил сюртук поверх шерстяной фуфайки и принимал сегодня особо деятельное участие в дебатах, то есть непрестанно и возмущенно восклицал: "Неслыханная наглость!" - тогда как обычно говорил просто "наглость!" Иоганн Будденброк обошел весь зал, поздоровался в одном конце со своим старым приятелем К.-Ф.Кеппеном, в другом - с конкурентом последнего, консулом Кистенмакером. По пути он пожал руку доктору Грабову и перебросился несколькими словами с брандмайором Гизеке, с архитектором Фойтом, председателем - доктором Лангхальсом, братом сенатора, и другими знакомыми коммерсантами, учителями и адвокатами. Заседание еще не было открыто, но оживленный обмен мнениями уже начался. Все в один голос кляли _этого писаку, этого редактора, этого Рюбзама_, который взбаламутил толпу. А спрашивается - зачем? Городская дума собралась здесь для того, чтобы обсудить, должен ли сохраниться сословный принцип в народном представительстве, или предпочтительнее ввести всеобщее и равное избирательное право? Сенат уже высказался за последнее. А чего хочет народ? Схватить бюргеров за горло, вот и все. Да, черт возьми, положение незавидное! Теперь все столпились вокруг комиссаров сената, чтобы узнать их мнение. Окружили и консула Будденброка: считалось, что он должен знать, как смотрит на все это бургомистр Эвердик, ибо с прошлого года, когда сенатор доктор Эвердик, зять консула Юстуса Крегера, стал президентом сената, Будденброки оказались в свойстве с бургомистром, что заметно повысило их вес в обществе. Уличный шум, доносившийся издали, внезапно послышался совсем близко. Революция прибыла под самые окна зала заседаний! Взволнованные дебаты внутри его мгновенно оборвались! Онемелые от ужаса, скрестив руки на животах, все здесь собравшиеся смотрели друг на друга или в окна, за которыми вздымались кулаки и воздух сотрясался от безудержного, дикого и оглушающего рева и гиканья. Затем с поразительной внезапностью, словно бунтовщики сами испугались своей смелости, за окнами воцарилась такая же тишина, как в зале, и среди этого безмолвия, объявшего все кругом, в одном из нижних рядов амфитеатра, где сидел Лебрехт Крегер, послышалось холодно, злобно и явственно произнесенное слово: "Сброд!" В углу какой-то голос отозвался глухо и возмущенно; "Неслыханная наглость!" И в это же самое мгновение в зале прошелестел торопливый, срывающийся, таинственный шепот суконщика Бентьена: - Господа!.. Слушайте меня, господа!.. Я знаю этот дом... Стоит только залезть на чердак... Там есть слуховое окно... Я еще мальчишкой стрелял из него в кошек. Оттуда очень легко перебраться на соседнюю крышу и улизнуть... - Презренная трусость! - сквозь зубы прошипел маклер Гош; со скрещенными на груди руками и поникшей главой, он сидел за председательским столом, вперив в окно взор, грозный и устрашающий. - Трусость, сударь, как так? Черта ли... они бросаются кирпичами! Я уж насмотрелся... Хватит!.. Тут с улицы снова послышался шум. Но теперь он уже не был бурным и неистовым, как вначале, а звучал ровно и непрерывно, напоминая какое-то назойливое, певучее, даже довольное жужжание, только время от времени прерывавшееся свистками и отдельными выкриками, прислушавшись к которым можно было различить слова: "принцип", "гражданские права". Городская дума внимала им в почтительном молчанье. - Милостивые государи, - несколько минут спустя приглушенным голосом обратился к собранию председатель - доктор Лангхальс. - Надеюсь, что, объявив наше собрание открытым, я поступлю в согласии с вашими намерениями... Это было всего только товарищеское предложение, но оно не встретило ни малейшего отклика. - Нет, уж простите, меня на мякине не проведешь! - произнес кто-то решительно и без стеснения. Это был некий Пфаль из округа Ритцерауэр, человек явно крестьянского обличья, депутат от деревни Клейн-Шретштакен. Никто еще не слыхал его голоса ни на одном из собраний, но при данном положении вещей мнение лица даже самого заурядного легко могло перевесить чашу весов. Г-н Пфаль, наделенный верным политическим чутьем, безбоязненно выразил точку зрения всего собрания. - Боже нас упаси! - с негодованием произнес г-н Бентьен. - Если сидишь там, наверху, так тебя видно с улицы. Они бросаются кирпичами! Нет, благодарю покорно, с меня хватит. - Да еще эта дверь, будь она неладна, такая узкая! В случае если придется бежать, мы друг друга передавим! - Неслыханная наглость! - проворчал г-н Штут. - Милостивые государи, - опять настойчиво заговорил председатель, - прошу вас учесть, что я обязался в трехдневный срок представить правящему бургомистру протокол сегодняшнего заседания. Город ждет, протокол наш будет опубликован в печати... Я бы считал нужным проголосовать, открывать заседание или... Но если не считать нескольких членов думы, поддержавших председателя, никто из присутствующих не захотел перейти к повестке дня. Голосовать не имело никакого смысла. Опасно раздражать народ, - ведь никто не знает, чего он хочет, - так как же принимать решение, которое может пойти вразрез с желанием народа? Надо сидеть и ждать. Часы на Мариенкирхе пробили половину пятого. Бюргеры всячески старались поддержать друг друга в решении терпеливо ждать. Они уже стали привыкать к шуму на улице, который нарастал, стихал, прекращался и начинался снова. Все немного поуспокоились, стали устраиваться поудобнее, кое-кто уже сидел в нижних рядах амфитеатра и на стульях. В предприимчивых бюргерах начала пробуждаться потребность действовать, то тут, то там уже слышались разговоры о делах; в каком-то углу даже приступили к заключению сделок. Маклеры подсели к оптовикам. Все запертые здесь господа теперь болтали друг с другом, как люди, которые, пережидая сильную грозу, говорят о посторонних вещах и лишь изредка с робкой почтительностью прислушиваются к раскатам грома. Пробило пять, потом половина шестого; наступили сумерки. Изредка кто-нибудь вдруг вздыхал: дома жена дожидается с кофе, - и тогда г-н Бентьен позволял себе напомнить о чердачном окне. Но большинство придерживалось в этом вопросе мнения г-на Штута, который, грустно покачав головой, объявил: - Что касается меня, то я для этого слишком толст! Иоганн Будденброк, памятуя просьбу жены, пробрался к тестю и спросил, озабоченно глядя на него: - Надеюсь, отец, вы не слишком близко приняли к сердцу это маленькое приключение? Консул встревожился, увидев, что на лбу Лебрехта Крегера под коком белоснежных волос вздулись две голубоватые жилы; одна рука старика, тонкая и аристократическая, теребила отливающие всеми цветами радуги пуговицы на жилете, другая, украшенная брильянтовым перстнем и лежавшая на коленях, дрожала мелкой дрожью. - Пустое, Будденброк, - проговорил он с какой-то бесконечной усталостью. - Мне скучно, вот и все! - Но тут же сам изобличил себя во лжи, процедив сквозь зубы: - Parbleu, Жан! Этих грязных оборванцев следовало бы с помощью пороха и свинца обучить почтительному обращению... Мразь! Сброд!.. Консул успокоительно забормотал: - Да, да!.. Вы правы, это довольно-таки недостойная комедия... Но что поделаешь? Приходится и виду не подавать. Уже стемнело. Они скоро разойдутся... - Где мой экипаж?.. Пусть мне немедленно подадут экипаж! - вдруг, выйдя из себя, крикнул Лебрехт Крегер; его ярость прорвалась наружу, он дрожал всем телом. - Я приказал подать его к пяти часам! Где он?.. Заседание не состоялось... Что мне здесь делать? Я не позволю себя дурачить!.. Мне нужен экипаж!.. Они еще, чего доброго, напали на моего кучера? Подите узнайте, в чем дело, Будденброк! - Отец, умоляю вас, успокойтесь! Вы раздражены... это вам вредно! Конечно, я пойду и узнаю, что там с экипажем. Я и сам уже сыт всем этим по горло. Я поговорю с ними, предложу им разойтись по домам... И, несмотря на протест Лебрехта Крегера, несмотря на то, что старик холодно и уничижительно отдал приказ: "Стоп! Ни с места! Вы роняете свое достоинство, Будденброк!.." - консул быстро направился к выходу. Когда он открывал узенькую зеленую дверь, Зигизмунд Гош схватил его за плечи своей костлявой рукой и громким страшным шепотом спросил: - Куда, господин консул? На лице маклера залегло неисчислимое множество складок. Когда он выкрикнул: "Знайте, я готов говорить с народом!" - острый его подбородок, выражая отчаянную решимость, подтянулся почти к самому носу, седые волосы упали на виски и мрачный лоб, а голову он так втянул в плечи, что и впрямь казался горбуном. - Нет, уж лучше предоставьте это мне, Гош, - сказал консул. - У меня наверняка больше знакомых среди этих людей... - Да будет так! - беззвучно отвечал маклер. - Вы человек более известный. - И уже громче продолжал: - Но я пойду с вами, я буду подле вас, консул Будденброк! Пусть ярость восставших рабов обрушится и на меня!.. Ах, какой день и какой вечер! - произнес маклер Гош уже за дверью; можно с уверенностью сказать, что он никогда не чувствовал себя столь счастливым. - О господин консул! Вот он, народ! Через коридор они вышли на крыльцо и остались стоять на верхней из его трех ступенек. Улица имела вид необычный: она словно вымерла, и только в открытых и уже освещенных окнах теснились любопытные, вглядываясь в темневшую перед домом городской думы толпу бунтовщиков. Толпа эта численностью не намного превосходила собравшихся в зале и состояла из молодых грузчиков, складских рабочих, рассыльных, учеников городского училища, нескольких матросов с торговых судов и прочих обитателей городского захолустья, всех этих "тупиков", "проездов", "проулков" и "задворок". В толпу затесались и три или четыре женщины, видимо надеявшиеся, вроде будденброковской кухарки, извлечь из всего происходящего какие-то личные выгоды. Некоторые инсургенты, устав от долгого стоянья, уселись прямо на панель, спустили ноги в водосточные канавки и закусывали бутербродами. Время близилось к шести часам; сумерки уже сгустились, но фонари, подвешенные на протянутых через улицу цепях, не были зажжены. Такое явное и неслыханное нарушение порядка сразу вывело из себя консула и заставило его обратиться к толпе тоном раздраженным и резким: - Эй, ребята, что за ерунду вы затеяли? Те, что задумали было поужинать, немедленно вскочили на ноги. Стоявшие на противоположном тротуаре поднялись на цыпочки. Несколько грузчиков, служивших у консула, сняли шапки. Толпа насторожилась, затопталась на месте, заговорила приглушенными голосами: - Да это ж консул Будденброк! Консул Будденброк хочет речь держать! Заткнись, Кришан, этому если вожжа попадет под хвост, так уж держись! А вот маклер Гош! Глянь-ка, глянь! Обезьяна, да и только! У него, верно, в голове не все дома, а? - Корл Смолт! - снова начал консул, глядя в упор своими маленькими, глубоко сидящими глазами на одного из складских рабочих, кривоногого парня лет двадцати двух, который стоял возле самого крыльца с шапкой в руке и жевал булку. - Ну, говори хоть ты, Корл Смолт! Пора уж! Вы тут околачиваетесь с самого обеда... - Верно, господин консул! - с набитым ртом пробурчал Корл Смолт. - Это уж что и говорить, дело такое... Знать, до точки дошло... Мы революцию делаем... - Что за ерунду ты мелешь, Смолт! - Эх, господин консул, это вы так говорите, а коли до точки дошло... не довольны мы, как оно есть. Нам подавай другой порядок... Как оно есть - никуда не годится... - Послушай, Смолт, да и вы, ребята! Кто поумнее, отправляйтесь-ка по домам, не суйтесь в революцию и не нарушайте порядка. - Священного порядка! - свистящим шепотом перебил консула маклер Гош. - Еще раз повторяю, не нарушайте порядка! - внушительно произнес консул. - Смотрите, даже фонари не зажжены... Уж больно вы далеко зашли с вашей революцией... Но Корл Смолт уже дожевал булку и теперь, стоя впереди толпы на широко расставленных ногах, решил привести свои доводы. - Эх, господин консул, вам легко говорить! Да нам-то вот охота, чтоб был всеобщий принцип... избирательных прав... - Бог ты мой, что за дурень! - воскликнул консул. - Нет, ты подумай, какую ты несешь околесицу... - Эх, господин консул. - Корл Смолт несколько оробел. - Так-то оно так, а только нам революция нужна, это уж как пить дать. Сейчас везде революция, в Берлине, в Париже. - Ну, так чего вы хотите, Смолт? Говори же наконец! - Эх, господин консул, я же сказал: республику хотим, так и говорю... - Ну и дурак же ты! Да ведь у нас и без того республика. - Эх, господин консул, так нам, значит, другую надо. В толпе кто-то, лучше разбиравшийся в политике, начал раскатисто и весело смеяться. И хотя большинство не расслышало слов Корла Смолта, но веселость стала быстро распространяться, пока не охватила всю толпу республиканцев. У окон зала появились любопытные с пивными кружками в руках. И только Зигизмунд Гош был разочарован, более того - обижен таким оборотом событий. - Ну, ребята, - сказал под конец консул Будденброк, - теперь, по-моему, вам самое лучшее разойтись по домам. На что Корл Смолт, несколько растерянный от произведенного им впечатления, ответил: - Да-а, господин консул, этак тоже ладно! Я и сам рад. Дело-то как-нибудь утрясется, а вы уж за обиду не считайте... Счастливо оставаться, господин консул! Толпа в наилучшем настроении начала расходиться. - Эй, Смолт, погоди-ка минуточку! - крикнул консул. - Не попадался тебе на глаза крегеровский экипаж? Ну, знаешь, карета от Городских ворот? - Как же, господин консул! Попадалась! Она вниз поехала, к вам на двор. Там и дожидается... - Хорошо, сбегай-ка поживее, Смолт, и вели Иохену подавать. Господину Крегеру пора ехать домой. - Слушаюсь, господин консул!.. - И Корл Смолт, нахлобучив фуражку так, что кожаный козырек почти закрыл ему глаза, неровной торопливой походкой пустился вниз по улице. 4 Когда консул и Зигизмунд Гош воротились в зал, там все выглядело значительно веселее, чем четверть часа назад. На столе председателя горели две большие парафиновые лампы, отбрасывая желтоватый свет на бюргеров, которые - кто сидя, кто стоя - наливали пиво в блестящие кружки, чокались и переговаривались громко и благодушно. Г-жа Зуэркрингель, вдова, за это время наведалась к ним, выказала самое сердечное сочувствие к участи своих отрезанных от мира гостей и со свойственным ей красноречием убедила их в необходимости подкрепиться: кто знает, сколько еще времени продлится осада. Так извлекла она пользу из смутных времен и сбыла значительную часть имевшегося у нее запаса светлого и довольно хмельного пива. Когда оба парламентера входили в зал, добродушно улыбающийся слуга с засученными рукавами вновь притащил изрядное количество бутылок. И хотя наступил вечер и было уже слишком поздно для того, чтобы пересматривать конституцию, никто не хотел прерывать собрания и отправляться домой. Питье кофе на сей раз было решительно отставлено. Пожав немало рук в ответ на сыпавшиеся на него поздравления, консул поспешил подойти к тестю. Лебрехт Крегер был, наверно, единственный, чье настроение не изменилось к лучшему. Высокий, надменный, молчаливый, он сидел на прежнем месте и на сообщение консула, что экипаж сию минуту будет подан, ответил иронически, голосом, дрожавшим не столько от старости, сколько от горечи и обиды: "Так, значит, чернь соизволила разрешить мне возвратиться домой?" Деревянными движениями, нимало не напоминавшими его обычную изящную жестикуляцию, он оправил накинутую ему на плечи шубу и с небрежным "merci" оперся на руку зятя, предложившего ему себя в провожатые. Величественная карета с двумя большими фонарями по обе стороны козел уже стояла на улице, где, к вящему удовлетворению консула, наконец-то начали зажигать фонари; они сели в нее и захлопнули дверцы. Прямой, безмолвный, неподвижный, с ногами, укутанными меховой полостью, сидел Лебрехт Крегер по правую руку от консула, когда экипаж катился по улицам, и от презрительно опущенных уголков его рта, полускрытого короткими седыми усами, вниз к подбородку сбегали теперь две глубокие вертикальные складки. Гнев от пережитого унижения точил и грыз душу старика. Его глаза, тусклые и безучастные, уставились на пустое переднее сиденье. Улицы были оживленнее, чем в иной воскресный вечер. Всюду царило праздничное настроение. Народ, радуясь благополучному исходу революции, допоздна не расходился по домам. Время от времени раздавалось пение. Кое-где мальчишки, завидев карету, кричали "ура" и кидали в воздух шапки. - Право же, отец, я считаю, что вы слишком близко принимаете все это к сердцу, - начал консул. - Если подумать - какая все это чепуха! Фарс! - И для того чтобы добиться от старика ответа или хотя бы заставить его что-нибудь сказать, консул стал оживленно распространяться о революции вообще: - Если бы неимущие массы могли понять, как плохо служат они сейчас своим собственным интересам... И ведь везде одно и то же! Сегодня днем у меня был разговор с маклером Гошем, этим чудаком, который на все смотрит глазами поэта и драматурга... Да, отец, революция подготовлялась в Берлине досужими разговорами в эстетических салонах. А теперь народ взялся ее отстаивать, не щадя своей шкуры. Выиграет ли он от этого? Бог весть. - Хорошо, если бы вы открыли окно с вашей стороны, - произнес г-н Крегер. Иоганн Будденброк бросил на него быстрый взгляд и поспешно опустил стекло. - Вы не совсем здоровы, отец? - озабоченно спросил он. - Нет, я здоров, - строго отвечал Лебрехт Крегер. - Вам нужно подкрепиться и отдохнуть, - сказал консул и, чтобы хоть что-нибудь сделать, поправил меховую полость на ногах тестя. Вдруг - экипаж в это время громыхал по Бургштрассе - случилось нечто ужасное! Когда шагах в пятнадцати от обрисовывавшихся во мраке Городских ворот карета поравнялась с шумливой кучкой разгулявшихся уличных мальчишек, в ее открытое окно влетел камень. Это был безобидный камешек, величиной не больше голубиного яйца, и его несомненно без всякого злого умысла, скорей всего даже не целясь, а просто так, во славу революции, подбросила в воздух рука какого-нибудь Кришана Снута или Гайне Фосса. Он беззвучно влетел в окно, беззвучно ударился о покрытую толстым мехом грудь Лебрехта Крегера и также беззвучно скатился по меховой полости и остался лежать на полу. - Дурацкое озорство! - сердито произнес консул. - Что они сегодня, все с ума посходили, что ли?.. Надеюсь, он не ушиб вас, отец? Старик Крегер молчал, как-то страшно молчал. В карете было слишком темно, чтобы консул мог различить выражение его лица. Видно было только, что он сидел еще прямее, надменнее, неподвижнее, по-прежнему не прислоняясь к подушкам. И только минуту-другую спустя, казалось из самых глубин его существа, послышалось медленно, холодно, брезгливо произнесенное слово: "Сброд!" Боясь еще больше раздражить старика, консул ничего не ответил. Карета проехала под гулкими воротами и минуты через три катилась уже вдоль решетки с позолоченными остриями, огораживающей крегеровские владения. На обоих столбах широких въездных ворот, за которыми сразу начиналась каштановая аллея, ведущая к террасе, ярко горели фонари с позолоченными шишечками вверху. Консул содрогнулся, когда свет упал на лицо его тестя: оно было желто, дрябло и все изрыто морщинами. Высокомерное, упрямое и презрительное выражение, которое до последней минуты хранил его рот, сменилось расслабленной, кривой и нелепой старческой гримасой. Экипаж остановился у террасы. - Помогите мне, - сказал Лебрехт Крегер, хотя консул, вылезший первым, уже успел откинуть меховую полость и подставить ему свою руку и плечо для опоры. Он медленно повел тестя по усыпанной гравием дорожке к сияющей белизною лестнице. Но старик еще не успел взойти и на первую ступеньку, как у него подкосились колени, а голова так тяжело упала на грудь, что отвисшая нижняя челюсть громко стукнулась о верхнюю. Глаза его закатились и померкли. Лебрехт Крегер, cavalier a la mode, отошел к праотцам. 5 Год и два месяца спустя, в одно мглистое снежное утро 1850 года, чета Грюнлих и Эрика, их трехлетняя дочка, сидели в обшитой светлыми деревянными панелями столовой на стульях ценою по двадцать пять марок и завтракали. За окнами в тумане лишь смутно угадывались обнаженные деревья и кусты. В низенькой, облицованной зеленым кафелем печке, рядом с растворенной дверью в будуар, где стояли всевозможные комнатные растения, потрескивали охваченные жаром дрова, наполняя комнату отрадным и пахучим теплом. Напротив печи, за полураздвинутыми портьерами из зеленого сукна, открывался вид на коричневую шелковую гостиную с высокой застекленной дверью, все щели которой были обиты ватными роликами, и маленькую террасу за ней, расплывавшуюся в густой снежной мгле. Третья дверь, сбоку, вела в коридор. Круглый стол, с белоснежной скатертью и с вышитой зеленым дорожкой посередине, был уставлен фарфоровой посудой с золотыми ободками, до того прозрачной, что временами она мерцала, как перламутр. Шумел самовар. В плоской сухарнице из тонкого серебра, имевшей форму чуть свернувшегося зубчатого листа, лежали непочатые и нарезанные ломтиками сдобные булочки. Под одним хрустальным колпаком горкой высились маленькие рифленые шарики масла, под другим был разложен сыр разных сортов - желтый, светлый с зелеными мраморными прожилками и белый. Перед прибором хозяина стояла бутылка красного вина, - г-ну Грюнлиху всегда подавался горячий завтрак. С тщательно расчесанными бакенбардами, в этот утренний час еще более розовощекий, чем обычно, он сидел спиною к гостиной, уже совсем одетый - в черном сюртуке, в светлых клетчатых брюках, - и поедал непрожаренную, на английский манер, котлету. Его супруга находила это блюдо "аристократичным", но в то же время и до того отвратительным, что никак не могла решиться и для себя заменить таким завтраком привычные яйца всмятку и хлеб. Тони была в пеньюаре; она обожала пеньюары. Что может быть "аристократичнее" изящного неглиже! А так как в родительском доме ей нельзя было удовлетворить эту страсть, то она с тем большим рвением предалась ей, став замужней дамой. У нее были три таких утренних наряда - мягких, ласкающих, для создания которых требовалось больше изощренной фантазии и вкуса, чем для иного бального платья. Сегодня на ней был темно-красный утренний туалет - цвет его точно соответствовал обоям над деревянной панелью - из мягкой, как вата, материи с вытканными по ней большими цветами и покрытой россыпью крохотных красных бисеринок. От ворота до подола по пеньюару каскадом струились темно-красные бархатные ленты; бархатная же лента скрепляла ее густые пепельные волосы, завитками спадавшие на лоб. Хотя она, как ей и самой это было известно, достигла теперь полного расцвета, ребячески наивное и задорное выражение ее чуть оттопыренной верхней губки оставалось таким же, как прежде. Веки ее серо-голубых глаз слегка закраснелись - она только что умылась холодной водой; ее руки - коротковатые, но тонкие, будденброковские руки, с нежными запястьями, выступавшими из бархатных обшлагов пеньюара, в силу каких-то причин отрывистее и торопливее расставляли тарелки, ножи и ложки. Рядом с ней, на высоком детском стульчике, в забавно-бесформенном вязаном платьице из голубой шерсти сидела маленькая Эрика, упитанный ребенок со светлыми кудряшками. Уткнувшись в большую чашку, которую она крепко держала обеими ручками, девочка тянула свое молоко, посапывая и жалобно вздыхая. Госпожа Грюнлих позвонила, и Тинка, горничная, вошла в столовую, чтобы вынуть девочку из высокого стула и отнести наверх, в детскую. - Поди погуляй с нею полчасика, Тинка, - распорядилась Тони, - но не больше. И надень на нее теплую кофточку, слышишь?.. Сегодня туман. Супруги Грюнлих остались одни. - Ты просто смешон, - сказала Тони после недолгой паузы, явно продолжая прерванный разговор. - Какие у тебя возражения? Приведи их! Не могу же я вечно возиться с ребенком!.. - Ты плохая мать, Антония. - Плохая мать? Да я просто не успеваю. Хозяйство отнимает у меня все время! Я просыпаюсь с двадцатью замыслами в голове, которые нужно осуществить за день, и ложусь с сорока новыми, к исполнению которых я еще не приступила!.. - У нас две прислуги. Такая молодая женщина... - Две прислуги? Вот это мило! Тинка моет посуду, чистит платье, убирает, подает к столу. У кухарки дел выше головы: ты с самого утра уже ешь котлеты... Подумай немножко, Грюнлих! Рано или поздно к Эрике придется взять бонну-воспитательницу. - Нам не по средствам с этих лет держать для нее особого человека. - Не по средствам? О боже! Нет, ты действительно смешон! Да что мы, нищие, чтобы отказывать себе в самом необходимом? Насколько мне известно, я принесла тебе восемьдесят тысяч приданого!.. - Ох, уж эти твои восемьдесят тысяч! - Да, да! И нечего говорить о них с пренебрежением... Тебе это было не важно... ты женился на мне по любви - пусть так. Но ты, по-моему, меня вообще уже больше не любишь. Ты перечишь самым скромным моим желаниям. Ребенку не нужно особого человека!.. О карете, которая необходима нам как хлеб насущный, давно уже и речи нет... Почему же ты настаиваешь на жизни за городом, если нам не по средствам держать экипаж и ездить в общество, как все люди? Почему ты недоволен, когда я бываю в городе? По-твоему, нам надо раз и навсегда зарыться в этой дыре и не видеть ни одного человека! Ты нелюдим! Господин Грюнлих подлил себе вина, снял хрустальный колпак и, не удостаивая ее ответа, принялся за сыр. - Не пойму, любишь ты меня или нет? - продолжала Тони. - Твое молчание до того неучтиво, что я считаю себя вправе напомнить тебе одну сцену у нас в ландшафтной... Тогда ты вел себя несколько иначе!.. Ты с самых первых дней редко-редко проводил со мной вечер, да и то уткнувшись в газету. Но поначалу ты хоть до известной степени считался с моими желаниями, а теперь и этого нет. Ты мной пренебрегаешь... - А ты? Ты разоряешь меня. - Я?.. Я тебя разоряю? - Да. Ты разоряешь меня своей леностью, желанием все делать чужими руками, неразумными издержками. - О, пожалуйста, не попрекай меня моим хорошим воспитанием! В родительском доме мне не приходилось и пальцем шевельнуть. Теперь - и мне это нелегко далось - я свыклась с обязанностями хозяйки, не я вправе требовать, чтобы ты не отказывал мне в необходимом. Мой отец богатый человек: ему и в голову не могло прийти, что у меня будет недостаток в прислуге... - Ну, так погоди нанимать еще одну, пока нам не будет проку от его богатства. - Ты, кажется, желаешь смерти моему отцу? С тебя станется!.. Я только сказала, что мы состоятельные люди и я пришла к тебе не с пустыми руками!.. Господин Грюнлих, не переставая жевать, улыбнулся; улыбнулся с видом превосходства, скорбно и молчаливо. Это смутило Тони. - Грюнлих, - уже спокойнее сказала она, - ты улыбаешься, говоря о наших средствах... Может быть, я ошибаюсь относительно нашего положения? У тебя плохо идут дела? Может быть, ты... В это мгновенье кто-то коротко и отрывисто постучал в дверь из коридора, и на пороге появился г-н Кессельмейер. 6 Оставив в передней пальто и шляпу, г-н Кессельмейер в качестве друга дома вошел без доклада и остановился в дверях. Внешность его точно соответствовала описанию, сделанному в свое время Тони в письме к матери. Ни тонкий, ни толстый, но коренастый, он был одет в черный, уже немного залоснившийся сюртук, в такие же немного коротковатые и узкие брюки и белый жилет, на котором длинная и тонкая часовая цепочка перепутывалась с тремя шнурками от пенсне. Седые, коротко подстриженные и остроконечные бакенбарды почти целиком закрывали его румяные щеки, оставляя открытыми только подбородок и рот - маленький, подвижный, смешной, с двумя зубами на всю нижнюю челюсть. Когда г-н Кессельмейер, засунув руки в карманы панталон, остановился в дверях, с видом рассеянным, таинственным и отсутствующим, эти два его желтых конусообразных зуба уперлись в верхнюю губу. Черно-белый пух на его голове легонько трепыхался, хотя в комнате не замечалось ни малейшего дуновения. Наконец он вытащил руки из карманов, наклонился - при этом нижняя губа его отвисла - и с трудом высвободил один шнурок из клубка на своей груди. Затем, скорчив нелепейшую гримасу, одним взмахом насадил пенсне на нос, окинул взором чету Грюнлих и проговорил: "Ага!" Господин Кессельмейер то и дело прибегал к этому междометию, а потому необходимо сказать, что бесконечные "ага" произносились им всякий раз по-другому и достаточно своеобразно. Он умел восклицать "ага", сморщив нос и закинув голову, с разверстым ртом и махая в воздухе руками, или, напротив, в нос, протяжно, с металлической ноткой в голосе, так что это напоминало гуденье китайского гонга. Иногда он пренебрегал разнообразием оттенков и просто бормотал "ага" быстро, ласковой скороговоркой, что, пожалуй, выходило еще смешнее, ибо печальное "ага" звучало в его устах как-то гнусаво и уныло. На сей раз пресловутое междометие, сопровожденное судорожным кивком головы, было произнесено так приветливо и весело, что явно должно было свидетельствовать об отличном расположении духа г-на Кессельмейера. Но тут-то и надо было держать ухо востро, ибо чем коварнее были замыслы почтенного банкира, тем веселее он казался. Когда г-н Кессельмейер подпрыгивал на ходу, непрестанно бормоча "ага", насаживал пенсне на нос и вновь его ронял, махал руками, неумолчно болтал, словно одержимый приступом шутовства, можно было с уверенностью сказать, что душу его снедает злоба. Г-н Грюнлих, прищурившись, взглянул на него с нескрываемой опаской. - Так рано? - удивился он. - Ага, - ответил г-н Кессельмейер и помахал в воздухе своей красной, сморщенной ручкой, словно желая сказать: потерпи немного, сейчас будет тебе сюрприз!.. - Мне нужно поговорить с вами, почтеннейший, и к тому же безотлагательно! - И до чего же смешно он это сказал! Каждое слово он сначала как-то перекатывал во рту и потом выпаливал его со всей силой, на которую были способны его беззубые подвижные челюсти. "Р" раскатилось так, словно небо у него было смазано жиром. Взгляд г-на Грюнлиха сделался еще тревожнее. - Входите же, господин Кессельмейер, - сказала Тони. - Садитесь. Как мило, что вы пришли... Вы, кстати, будете у нас третейским судьей. Мы только что повздорили с Грюнлихом... Ну, скажите: нужна трехлетнему ребенку бонна или нет? Говорите прямо. Но г-н Кессельмейер попросту не заметил ее. Он сел, постарался как можно шире раскрыть свой крохотный ротик, сморщил нос, почесал указательным пальцем в бакенбарде, отчего возник нестерпимо нервирующий звук, и с сияющим радостью лицом уставился поверх пенсне на нарядно сервированный стол, на серебряную сухарницу, на этикетку бутылки. - Грюнлих утверждает, - продолжала Тони, - что я его разоряю. Тут г-н Кессельмейер взглянул сначала на нее, потом на г-на Грюнлиха и, наконец, разразился гомерическим хохотом. - Вы разоряете его?.. - восклицал он. - Вы, вы, его разо... Так, значит, вы его разоряете? О, господи ты боже мой, вот уж разодолжил! Забавно! В высшей степени забавно! - Засим последовал целый поток разнообразнейших "ага". Господин Грюнлих ерзал на стуле и явно нервничал. Он то засовывал за воротничок длинный указательный палец, то судорожно оглаживал свои золотисто-желтые бакенбарды. - Кессельмейер, - сказал он наконец. - Успокойтесь-ка! Вы что, с ума сошли? Перестаньте хохотать! Налить вам вина? Или, может быть, хотите сигару? Что, собственно, вас так смешит? - Что меня смешит?.. Да, да! Налейте мне вина и сигару тоже дайте... Что меня смешит? Итак, значит, вы считаете, что ваша супруга вас разоряет? - У нее непомерная склонность к роскоши, - досадливо отвечал г-н Грюнлих. Тони отнюдь этого не оспаривала. Откинувшись на стуле и небрежно играя лентами своего пеньюара, она отвечала, задорно оттопырив верхнюю губку: - Да, такая уж я. Ничего не поделаешь. Это у меня от мамы, - все Крегеры спокон веков питают склонность к роскоши. С таким же спокойствием она объявила бы себя легкомысленной, вспыльчивой, мстительной. Резко выраженный родовой инстинкт лишал ее представления о свободной воле и моральной независимости и заставлял с фаталистическим равнодушием отмечать свойства своего характера, не пытаясь исправлять их или хотя бы здраво оценивать. Она безотчетно полагала, что любое ее свойство - плохое или хорошее - является наследственным, традиционным в ее семье, а следовательно, высоко достойным и бесспорно заслуживающим уважения. Господин Грюнлих окончил свой завтрак, и аромат двух сигар смешался с теплым запахом горящих дров. - Курится у вас, Кессельмейер? - осведомился хозяин. - А то возьмите другую. Я вам налью еще вина... Итак, вы хотели поговорить со мной? Что-нибудь спешное?.. Важное дело? Мы потом вместе поедем в город... Вам не кажется, что здесь жарковато?.. В курительной у нас прохладнее... Но в ответ на все эти заигрывания г-н Кессельмейер только помахивал в воздухе рукой, как бы говоря: напрасно стараешься, голубчик! Наконец все поднялись из-за стола. Тони осталась в столовой, чтобы присмотреть за горничной, убиравшей посуду, а г-н Грюнлих повел своего гостя через будуар в курительную. Г-н Грюнлих понуро шел впереди, рассеянно теребя левую бакенбарду; г-н Кессельмейер, загребая воздух руками, следовал за ним, пока оба не скрылись в курительной комнате. Прошло минут десять. Тони, решив пойти в гостиную, чтобы метелочкой из пестрых перьев собственноручно смахнуть пыль с полированной доски крохотного орехового секретера и с гнутых ножек овального стола, медленно прошествовала через столовую. Она ступала неторопливо и величаво. В качестве мадам Грюнлих мадемуазель Будденброк нимало не поступилась чувством собственного достоинства. Она держалась всегда прямо и на все взирала сверху вниз. Держа в одной руке изящную лакированную корзиночку для ключей, а другую засунув в карман темно-красного пеньюара, она двигалась плавно, стараясь, чтобы длинные складки мягкой ткани красиво ложились на ее фигуре; но наивно-чистое выражение ее рта сообщало этой величавости вид детской игры, что-то бесконечно ребячливое и наивное. В будуаре она задержалась, чтобы полить из маленькой медной лейки цветы и декоративные растения. Тони любила свои пальмы за то, что они придавали ее дому "аристократизм". Она заботливо ощупала молодой побег на одном из толстых круглых стволов, с нежностью потрогала пышно распустившееся опахало и кое-где срезала ножницами пожелтевшие острия листьев. Внезапно она насторожилась. Голоса в курительной комнате, уже в течение нескольких минут весьма оживленные, стали настолько громкими, что, несмотря на плотно затворенную дверь и тяжелую портьеру, здесь было слышно каждое слово. - Да не кричите вы так! Умерьте, ради бога, свой пыл! - восклицал г-н Грюнлих; его бархатный голос не вынес перенапряжения и, "пустив петуха", вдруг сорвался. - Возьмите еще сигару, - продолжал он с кротостью отчаяния. - С величайшим удовольствием, благодарствуйте! - отвечал банкир, после чего наступила пауза: г-н Кессельмейер, видимо, закуривал. Наконец он произнес: - Короче говоря, угодно вам или неугодно? Одно из двух! - Кессельмейер, продлите! - Ага? Ну нет, почтеннейший, об этом не может быть и речи!.. - Почему? Какая муха вас укусила? Будьте же разумны, ради всего святого! Вы так долго ждали... - Больше я не намерен ждать ни одного дня, почтеннейший! Ну, бог с вами - неделю, но ни часа более! Разве теперь хоть кто-нибудь может положиться на... - Не называйте имени, Кессельмейер! - Не называть имени? Сделайте одолжение. Разве кто-нибудь еще может положиться на вашего достопочтенного тес... - Замолчите, Кессельмейер, я же вас просил!.. Боже милостивый, да перестаньте вы дурачиться! - Будь по-вашему! Ну, так разве кто-нибудь еще может положиться на некую фирму, от которой целиком и полностью зависит ваш кредит, почтеннейший? Сколько она потеряла в связи с бременским банкротством? Пятьдесят тысяч? Семьдесят? Сто? И того больше? Каждый ребенок знает, что она пострадала на этом деле, очень пострадала. Это не может не отозваться на ее репутации. Вчера ваш... ладно, молчу, молчу!.. Вчера дела некоей фирмы шли бойко, и она, сама того не зная, вызволяла вас из беды; сегодня дела у нее идут тихо, а у Грюнлиха, следовательно, тише тихого!.. Ясно как божий день! Неужто вы этого не заметили? Уж кто-кто, а вы-то должны были почувствовать... Как с вами разговаривают? Как на вас смотрят? Бок и Гудштикер, конечно, сама предупредительность и доверие... А кредитный банк?.. - Он продлил. - Ага? А вот и врете! Я знаю, что они еще вчера выставили вас за дверь! Или это было сделано в виде особого поощрения, а? Ну да ладно!.. Что это вы застеснялись? Понятно, в ваших интересах внушить мне, что другие еще и не думают тревожиться... Но меня-то не проведешь, почтеннейший! Пишите консулу. Я жду еще неделю. - Договоримся о частичном погашении, Кессельмейер! - Нет уж, увольте! На частичные погашения люди соглашаются для того, чтобы проверить платежеспособность клиента! А в вашем случае мне вряд ли надо _проверять_! Я, к сожалению, слишком хорошо знаю, как обстоит дело с вашей платежеспособностью! Ага-ага!.. Частичное погашение? Забавно!.. - Да не кричите вы так, Кессельмейер! И не смейтесь вашим богомерзким смехом! Мое положение серьезно, - да, я сам признаю, очень серьезно. Но у меня намечается много разных дел... Все еще может обернуться к лучшему... Слушайте, что я вам скажу: продлите, и я дам вам двадцать процентов... - Не пройдет, не пройдет, почтеннейший! Забавно! Всему свое время! Вы предложили мне восемь процентов, и я продлил; предложили двенадцать, потом шестнадцать - я каждый раз продлевал. Теперь предлагайте хоть сорок, я и не подумаю согласиться... и не подумаю, почтеннейший!.. С тех пор как братья Вестфаль в Бремене сели в лужу, все только и мечтают распутаться с некоей фирмой и обезопасить себя. Я уже сказал: всему свое время! Я держал ваши векселя, пока Иоганн Будденброк крепко стоял на ногах!.. А я ведь имел полную возможность присчитать невыплаченные проценты к капиталу, а с вас содрать не восемь процентов, а побольше! Вы должны знать, что ценные бумаги держат на руках, покуда они поднимаются в цене или хоть стоят на приличном уровне... А начнут падать - так продавай!.. Короче говоря, мне нужен мой капитал! - Кессельмейер, побойтесь бога! - А-ага! Бога? Нет, это забавно! Да чего вы, собственно, хотите? Вам, как ни верти, придется обратиться к тестю! Кредитный банк в ярости, да и перед другими у вас рыльце в пуху. - Нет, Кессельмейер... Заклинаю вас, выслушайте меня наконец спокойно! Я ничего не скрываю, я открыто признался вам, что положение мое серьезно. Вы и кредитный банк ведь не единственные... Мои векселя поданы ко взысканию... Все точно сговорились... - Вполне понятно! При таких обстоятельствах... Нашли чему удивляться! - Нет, Кессельмейер, выслушайте меня!.. Сделайте одолжение, возьмите еще сигару... - Да я и эту до половины не докурил! Отвяжитесь от меня с вашими сигарами! Платите деньги!.. - Кессельмейер, не сталкивайте меня в пропасть! Вы мне друг, вы сидели за моим столом... - А вы за моим не сидели, почтеннейший? - Да, да!.. Но не отказывайте мне в кредите, Кессельмейер!.. - В кредите? Так вы еще кредита захотели? Нет, вы, наверно, рехнулись! Новый заем?! - Да, Кессельмейер, заклинаю вас... Немного, сущие пустяки! Если я произведу кое-какие уплаты и частичные погашения, я верну себе доброе имя, и все опять будут терпеливо ждать... Поддержите меня ради собственной выгоды! Говорю вам, у меня наклевываются крупные дела. Все уладится... Вы же знаете, я человек живой и находчивый... - Вы дурак и балда, почтеннейший! Может быть, вы будете так любезны сообщить мне, что еще вы надеетесь найти со всей вашей находчивостью? Банк, который даст вам хоть ломаный грош? Или еще одного тестя?.. Ну нет, лучшая из ваших афер уже позади! Второй раз такую штуку не выкинешь! Это было ловко сделано, ничего не скажешь! Что ловко, то ловко! - Да тише вы, черт возьми!.. - Дурак! Живой и находчивый? Может быть! Да только не для себя. Щепетильностью от вас и не пахнет, а своей выгоды соблюсти не умеете... Мошенническим способом нажили капитал и теперь платите мне вместо двенадцати шестнадцать процентов. Вышвырнули за борт свою честность и гроша ломаного на этом не заработали. Совести у вас не больше, чем у разбойника на большой дороге, и при всем этом вы разиня, неудачник, жалкий дурак! Есть такие люди на свете. Забавный народ, очень забавный!.. Почему вы, собственно, так боитесь выложить всю эту историю упомянутому лицу? Потому что вам будет как-то не по себе? Потому что и тогда, четыре года назад, не все было в порядке? Не так-то чисто обстояло дело, а? Вы боитесь, как бы не выплыло на свет божий, что... - Хорошо, Кессельмейер, я напишу. Но если он откажет? Если он не захочет поддержать меня?.. - Ага! В таком случае вы будете банкротом, маленьким, забавным банкротиком, почтеннейший! Меня это мало беспокоит, очень мало! Что касается меня, то проценты, которые вы каждый раз наскребали с таким трудом, уже почти покрыли мои издержки. Кроме того, в конкурсном управлении за мной будет преимущественное право (30). И я, заметьте себе, внакладе не останусь. Я знаю, как с вами обходиться, уважаемый! Инвентарная опись уже составлена и лежит у меня в кармане... ага! Я уж сумею позаботиться, чтобы ни одна серебряная сухарница, ни один пеньюар не ушли на сторону... - Кессельмейер, вы сидели за моим столом... - Отвяжитесь от меня с вашим столом!.. Через неделю я явлюсь за ответом. А сейчас я пойду в город, моцион будет мне очень и очень полезен. Всего наилучшего, почтеннейший! Всех благ!.. Господин Кессельмейер, видимо, поднялся. Да, он вышел. В коридоре послышались его смешные шаркающие шажки. Вот он идет и, верно, загребает воздух руками. Когда г-н Грюнлих вошел в будуар. Тони, стоявшая там с медной лейкой в руке, посмотрела ему прямо в глаза. - Ну что ты стоишь? Что ты на меня уставилась? - оскалился он. Руки его в это время выписывали какие-то кренделя в воздухе, а туловище раскачивалось из стороны в сторону. Розовое лицо г-на Грюнлиха не обладало способностью бледнеть, - оно пошло красными пятнами, как у больного скарлатиной. 7 Консул Будденброк прибыл в дом Грюнлихов часов около двух; в сером дорожном пальто он вошел в гостиную и со скорбной нежностью обнял дочь. Он был бледен и казался постаревшим. Его маленькие глаза еще глубже ушли в орбиты, нос из-за ввалившихся щек казался острее, губы тоньше, чем обычно; борода, которую он последнее время уже не носил в виде двух курчавых полосок, сбегавших с висков, теперь свободно росла под подбородком и, наполовину скрытая стоячими воротничками и высоко замотанным шейным платком, была почти так же седа, как и волосы на его голове. Консулу пришлось пережить тяжелые, волнующие дни. У Томаса открылось кровохарканье; ван Келлен письмом известил отца о случившейся беде. Консул сдал все дела на руки своему верному управляющему и кратчайшим путем поспешил в Амстердам. На месте выяснилось, что болезнь не угрожает его сыну непосредственной опасностью, но врачи настоятельно рекомендовали Томасу подышать теплым воздухом на юге Франции, и так как оказалось, что сын его принципала, по счастливой случайности, тоже собирается на отдых в те края, то, едва только Томас достаточно окреп для путешествия, оба молодых человека отбыли в По. Не успел консул вернуться домой, как его уже ждал новый удар, на краткий срок до основанья потрясший фирму, - бременское банкротство, вследствие которого консул в одно мгновенье потерял восемьдесят тысяч марок. Как это случилось? А так, что его векселя, дисконтированные "Бр.Вестфаль", по случаю прекращения платежей последними были возвращены фирме. Их оплата последовала, конечно, без промедления; фирма показала, на что она способна, без проволочек, без замешательства. И все же консулу пришлось столкнуться с той внезапной холодностью, сдержанностью, недоверием, которые вызывает у банков, у "друзей", у заграничных фирм такой несчастный случай, такое резкое уменьшение оборотного капитала. Что ж, он собрался с силами! Все обдумал, взвесил, всех успокоил, упорядочил дела, отбил нападение. Но в разгаре всей этой суматохи, среди потока депеш, писем, счетов свалилась еще и эта новая беда: Грюнлих, "Б.Грюнлих", муж его дочери, прекратил платежи и в длинном сумбурном и бесконечно жалобном письме просил, вымаливал, клянчил у тестя ссуду от ста до ста двадцати тысяч! Консул коротко, не вдаваясь в подробности, дабы не слишком встревожить жену, сообщил ей о случившемся, холодно, ничего не обещая, ответил зятю, что должен прежде всего лично переговорить с ним и с упомянутым в его письме банкиром Кессельмейером, и выехал в Гамбург. Тони приняла его в гостиной. Для нее не было большего удовольствия, как принимать гостей в коричневой шелковой гостиной; а так как, не представляя себе истинного положения дел, она все же была проникнута сознанием важности и торжественности происходящего, то не сделала исключения и для отца. Она выглядела цветущей, красивой и важной в светло-сером платье с кружевами на лифе и на пышных рукавах, с брильянтовой брошкой у ворота. - Добрый день, папа, наконец-то ты снова у нас! Как мама?.. Хороши ли вести от Тома?.. Раздевайся же, садись, папочка! Может быть, ты хочешь привести себя в порядок с дороги? Наверху, в комнате для гостей, все уже приготовлено... Грюнлих тоже сейчас одевается... - Не торопи его, дитя мое. Я подожду здесь, внизу. Ты знаешь, что я приехал для собеседования с твоим мужем? Для весьма, весьма важного собеседования, дорогая моя Тони. А что, господин Кессельмейер здесь? - Да, папа, он сидит в будуаре и рассматривает альбом. - А где Эрика? - Наверху, в детской, с ней Тинка. Она чувствует себя превосходно и сейчас купает свою восковую куклу... ну, конечно, не в воде, а так, "понарошку"... - Я понимаю. - Консул перевел дыханье и продолжал: - Мне кажется, дитя мое, что ты не вполне осведомлена... о положении, о положении дел твоего мужа. Он сидел в одном из кресел у большого стола; Тони прикорнула у его ног на пуфе, состоявшем из трех шелковых подушек, косо положенных одна на другую. Пальцами правой руки консул медленно перебирал брильянтовые подвески на ее брошке. - Нет, папа, - отвечала Тони, - откровенно говоря, я ничего не знаю. Я ведь на этот счет дурочка, ни о чем таком понятия не имею! На днях я слышала кое-что из разговора Кессельмейера и Грюнлиха... Но под конец мне показалось, что господин Кессельмейер опять шутит... Что бы он ни сказал, всегда выходит ужасно смешно. Раз или два, впрочем, я разобрала твое имя... - Мое имя? В какой связи? - Вот этого-то я и не знаю, папа... Грюнлих с того самого дня только и делает, что злится. Просто невыносимо, должна тебе сказать! До вчерашнего вечера, впрочем. Вчера он размяк и раз десять, если не больше, спрашивал, люблю ли я его и соглашусь ли замолвить за него словечко, если ему придется просить тебя кой о чем... - Ах... - Да, и еще он мне сказал, что послал тебе письмо и что ты приедешь... Хорошо, что ты уже здесь! У меня как-то неспокойно на душе... Грюнлих расставил ломберный стол и разложил на нем целую груду бумаги и карандашей... За этим столом вы будете совещаться - ты, он и Кессельмейер... - Послушай, дитя мое, - сказал консул, гладя ее по волосам. - Я должен задать тебе один вопрос, вопрос весьма серьезный! Скажи мне... очень ты любишь своего мужа? - Ну конечно, папа, - отвечала Тони с тем ребячески лицемерным выражением, которое появлялось на ее лице еще в давние времена, когда ее спрашивали: "Ты ведь не будешь больше дразнить кукольницу, Тони?" Консул помолчал. - Любишь ли ты его так, - снова спросил он, - что жить без него не можешь... не можешь, что бы ни случилось, а? Даже если, по воле божьей, его положение изменится и он уже не будет в состоянии окружать тебя... всем этим? - Консул повел рукой, и этот жест охватил мебель, портьеры, позолоченные часы на подзеркальнике и, наконец, платье Тони... - Ну конечно, папа, - повторила Тони умиротворяющим тоном, к которому она обычно прибегала, когда с ней говорили серьезно. И вместо того, чтобы посмотреть на отца, глянула в окно, за которым повисла тончайшая, почти сплошная сетка беззвучно моросящего дождя. В глазах ее отразилось то, что отражается в глазах ребенка, когда взрослый за чтением сказки вдруг начинает бестактнейшим образом высказывать собственные общие соображения касательно морали и долга, - то есть замешательство и нетерпение, притворное благонравие и досада. Консул несколько мгновений, прищурившись, наблюдал за нею. Был ли он доволен ее ответом? Дома и по дороге сюда он все уже взвесил. Каждому понятно, что первым и непосредственным побуждением Иоганна Будденброка было по мере сил вообще уклониться от помощи зятю. Но, вспомнив, с какой, мягко выражаясь, настойчивостью он содействовал этому браку, вспомнив, как смотрела на него Тони, его дитя, прощаясь с ним после свадьбы и спрашивая: "Доволен ты мною, папа?" - он не мог не осознать своей вины перед дочерью и не прийти к заключению, что ей, и только ей, надлежит решать в этом деле. Отлично зная, что не любовь толкнула ее на союз с г-н Грюнлихом, он тем не менее считал возможным, что привычка и рождение ребенка многое могли изменить, могли заставить Тони душою и телом привязаться к мужу и теперь, по мотивам как христианским, так и житейским, отвергнуть даже самую мысль о разлуке с ним. "В таком случае, - размышлял консул, - я обязан пожертвовать любой суммой". Конечно, христианское чувство и супружеский долг предписывали Тони беспрекословно следовать за мужем и в несчастье; и в случае такого ее решения консул считал для себя невозможным ни за что ни про что обречь свою дочь на жизнь без привычных ей с детства удобств и удовольствий... Если так, то он обязан предотвратить катастрофу и любой ценой поддержать г-на Грюнлиха. Словом, все взвесив и обдумав, консул счел наиболее желательным взять к себе дочь вместе с ребенком, г-на же Грюнлиха оставить на произвол судьбы. Дай бог, конечно, чтоб до этого не дошло! Тем не менее он держал при себе статью закона, допускающую развод при неспособности супруга прокормить жену и детей. Но прежде всего необходимо дознаться, как смотрит на все это дочь. - Я вижу, - сказал он, продолжая с нежностью гладить ее по волосам, - милое мое дитя, что ты воодушевлена самыми добрыми и достохвальными чувствами. Но все же мне не кажется, что ты смотришь на все происходящее так, как, увы, следует на это смотреть, то есть как на совершившийся факт. Я спрашивал тебя не о том, что бы ты сделала в одном или в другом случае, а о том, что ты решишь сделать теперь, сегодня, сию минуту. Я не уверен, что ты достаточно понимаешь положение или догадываешься о нем... И потому мне следует взять на себя печальную обязанность сообщить тебе, что твой муж прекратил платежи, что дела его, можно сказать, более не существует... Ты меня понимаешь. Тони? - Грюнлих банкрот? - прошептала Тони, приподнимаясь и хватая консула за руку. - Да, дитя мое, - скорбно подтвердил он. - Ты об этом не подозревала? - Я не подозревала ничего определенного, - пролепетала она. - Так Кессельмейер, значит, не шутил?.. - продолжала Тони, невидящим взором глядя на угол коричневого ковра. - О, господи! - внезапно простонала она и вновь опустилась на подушки. Только сейчас открылось ей все, что таилось в слове "банкрот", все то смутное и жуткое, чего она безотчетно страшилась даже в раннем детстве. Банкрот! Это было хуже смерти. Это было смятенье, бедствие, катастрофа, позор, стыд, отчаяние и нищета! - Грюнлих - банкрот! - повторила Тони; она была до того сражена и разбита этим роковым словом, что мысль о возможной помощи - помощи, которую бы мог оказать отец, даже не приходила ей в голову. Консул, нахмурив брови, смотрел на нее своими маленькими, глубоко сидящими глазами, в которых сквозь печаль и усталость проглядывало напряженное ожидание. - Итак, я спросил тебя, - мягко продолжал он, - дорогая моя Тони, пожелаешь ли ты разделить с мужем даже бедность? - Но тут же, почувствовав, что слово "бедность" инстинктивно сорвалось у него для устрашения, добавил: - Он может со временем снова встать на ноги... - Конечно, папа, - отвечала Тони, но это не помешало ей разразиться слезами. Она плакала, уткнувшись в батистовый, обшитый кружевом платочек о меткой "А.Г.". Плакала, как в детские годы, не стесняясь и не жеманясь. Ее вздрагивавшая верхняя губка производила невыразимо трогательное впечатление. Отец не сводил с нее испытующего взгляда. - Ты отдаешь себе отчет в том, что ты сказала, дитя мое? - спросил он, чувствуя себя не менее беспомощным, чем она. - Разве я не должна? - всхлипывала Тоня. - Я ведь должна... - Вовсе нет, - с живостью перебил ее консул, но, ощутив укор совести, тут же поправился: - Я ни к чему не собираюсь принуждать тебя, дорогая моя Тони. Речь об этом может идти лишь в том случае, если ты не чувствуешь себя в силах расстаться с мужем... Она взглянула на него полными слез недоумевающими глазами. - Как так, папа? Консул замялся было, но нашел выход из положения: - Милая моя девочка, поверь, что мне было бы очень больно подвергнуть тебя всем неприятностям и унижениям, которые неизбежно явятся следствием несчастья, постигшего твоего мужа, - ликвидации его дела, продажи с торгов дома... Я, конечно, хочу избавить тебя от всех этих трудностей... и потому думал на первых порах взять вас к себе, тебя и маленькую Эрику. Я полагаю, что ты не будешь возражать? Тони молчала, вытирая слезы. Она старательно дула на платочек, прежде чем прижать его к глазам: это должно было предохранить веки от красноты и воспаления. Потом вдруг решительно, хотя все тем же тихим голосом, спросила: - Папа, а что, Грюнлих виноват? Все это стряслось с ним из-за его легкомыслия и нечестности? - Не исключено, - отвечал консул. - То есть... Да нет, я ничего не знаю, дитя мое. Я ведь уже сказал, что мне еще только предстоит разговор с ним и с его банкиром. Но Тони, казалось, не слышала этих слов. Она сидела на пуфе, согнувшись, уставив локти в колени, подперев подбородок ладонями, и снизу вверх смотрела на стены комнаты невидящим взором. - Ах, папа, - сказала она чуть слышно, почти не шевеля губами, - разве не лучше было бы тогда... Консул не видел лица дочери. А сейчас на нем было такое же выражение, как четыре года назад, в Травемюнде, в летние вечера, когда она сидела у окна своей маленькой комнатки... локоть ее правой руки лежал на коленях отца, а кисть вяло свешивалась вниз. И даже в этой беспомощной руке было какое-то бесконечно грустное, покорное самоотречение, тоска сладостных воспоминаний, уносивших ее далеко отсюда. - Лучше?.. - переспросил консул Будденброк. - Лучше, если бы что, дитя мое? В сердце своем он уже готов был услышать, что лучше было бы ей вовсе не вступать в этот брак, но она, вздохнув, сказала только: - Ах, нет! Ничего. В плену у своих мыслей она витала где-то далеко и почти забыла о страшном слове "банкрот". Консул оказался вынужденным сам высказать то, что он предпочел бы лишь подтвердить. - Я, верно, угадал, о чем ты думаешь, милая Тони, - сказал он, - и со своей стороны должен открыто признаться, что шаг, четыре года назад казавшийся мне столь благим и разумным, теперь представляется мне ошибочным, и я раскаиваюсь, раскаиваюсь всей душой. Я полагал, что выполняю свой долг, стараясь обеспечить тебе существование, приличное твоему рождению... Господь судил иначе. Ты ведь не думаешь, что твой отец легкомысленно и необдуманно поставил на карту твое счастье? Грюнлих явился ко мне с наилучшими рекомендациями. Сын пастора, человек-христианских убеждений и вдобавок вполне светский... Позднее я навел о нем справки в деловом мире, и они тоже были в высшей степени благоприятны. Я лично проверил состояние его дел... Все это темно, темно и нуждается в прояснении. Но ведь ты не винишь меня, правда? - Конечно, нет, папа! И зачем ты так говоришь! Ты все это принимаешь слишком близко к сердцу, бедный мой папочка... ты побледнел!.. Я сбегаю наверх и принесу тебе желудочных капель. - Она обвила руками шею отца и поцеловала его в обе щеки. - Спасибо тебе, Тони, - сказал он. - Ну, полно, полно, пусти меня, еще раз спасибо тебе. Мне много пришлось перенести в последнее время... Но что поделаешь! Это испытания, ниспосланные господом. И все же я не могу не чувствовать известной вины перед тобой, дитя мое. Теперь, Тони, все сводится к вопросу, на который ты так еще и не дала мне вразумительного ответа. Скажи мне откровенно. Тони... за эти годы брака ты полюбила своего мужа? Тони снова разразилась слезами и, обеими руками прижимая к глазам батистовый платочек, сквозь слезы пробормотала: - Ах, что ты говоришь, папа!.. Я никогда его не любила... Он всегда был мне противен... Разве ты этого не знаешь? Трудно сказать, что отразилось на лице Иоганна Будденброка. Глаза у него сделались испуганными и печальными, и все же он сжал губы так крепко, что в уголках рта и на щеках образовались складки, - а это у него обычно служило признаком удовлетворенности при заключении выгодной сделки. Он прошептал: - Четыре года!.. Слезы Тони мгновенно иссякли. С мокрым платочком в руках она выпрямилась и злобно крикнула: - Четыре года! Да! За эти четыре года он провел со мной всего несколько вечеров... читая газету... - Господь послал вам ребенка, - взволнованно продолжал консул. - Да, папа... И я очень люблю Эрику, хотя Грюнлих утверждает, что я плохая мать... С ней я ни за что бы не согласилась расстаться... Но Грюнлих - нет! Грюнлих - нет! Очень мне надо! А теперь он ко всему еще и банкрот!.. Ах, папа, если ты возьмешь меня и Эрику домой... с радостью! Вот я все и сказала! Консул снова сжал губы. Он был очень доволен. Правда, основной разговор еще предстоял ему, но, принимая во внимание решительность, проявленную Тони, он уже не таил в себе ничего угрожающего. - За всем этим, - сказал консул, - ты позабыла, дитя мое, что беде, как-никак, можно помочь... Я могу помочь. Я уже сказал, что считаю себя виноватым перед тобой, и в случае... в случае, если ты на меня надеешься, если ждешь... я своим вмешательством могу предотвратить банкротство, могу, так или иначе, покрыть долги твоего мужа и поддержать его дело. Он вопросительно смотрел на дочь, и выражение ее лица доставило ему удовлетворение: на нем было написано разочарование. - О какой сумме, собственно, идет речь? - спросила Тони. - Не в этом дело, дитя мое... О крупной, очень крупной сумме! - И консул Будденброк покачал головой, словно одна мысль об этой сумме уже подтачивала его силы. - Я, конечно, - продолжал он, - не вправе скрывать от тебя, что наша фирма понесла значительные убытки и выплата этой суммы тяжелым бременем легла бы на нее, - настолько тяжелым, что она бы не скоро... не скоро оправилась. Я говорю это отнюдь не затем... Он не успел кончить. Тони вскочила на ноги, она даже отступила на несколько шагов и, все еще не выпуская из рук мокрого кружевного платочка, крикнула: - Хватит! Довольно! Никогда! Вид у нее был почти героический. Слово "фирма" решило все. Оно перевесило даже ее отвращение к Грюнлиху. - Ты этого не сделаешь, папа! - вне себя продолжала она. - Недоставало, чтобы еще ты обанкротился. Хватит! Никогда! В это мгновенье кто-то нерешительно приотворил дверь из коридора, и на пороге появился г-н Грюнлих. Иоганн Будденброк поднялся ему навстречу. Самое это движение, казалось, говорило: все кончено, сударь. 8 Лицо г-на Грюнлиха было все в красных пятнах, но оделся он, как всегда, самым тщательным образом. На нем был черный сборчатый солидный сюртук и гороховые панталоны - почти точная копия того костюма, в котором он некогда являлся на Менгштрассе. Он продолжал стоять в дверях, словно обессилев, и, потупившись, слабо проговорил своим бархатным голосом: - Отец!.. Консул холодно поклонился и энергичным движением оправил галстук. - Благодарю вас за то, что вы приехали, - произнес г-н Грюнлих. - Я считал это своим долгом, друг мой, - отвечал консул. - Боюсь только, что ничем другим я не смогу быть вам полезен. Зять взглянул на него и принял позу еще более расслабленную. - Я слышал, - продолжал консул, - что ваш банкир, господин Кессельмейер, ждет нас. Где мы будем вести переговоры? Я в вашем распоряжении. - Будьте так добры пройти за мной, - невнятно прошептал Грюнлих. Консул Будденброк запечатлел поцелуй на лбу дочери и сказал: - Поди наверх к ребенку, Антония. Затем он вместе с Грюнлихом, который шел то сзади него, то спереди, чтобы подымать портьеры и отворять двери, проследовал через столовую в маленькую гостиную. Господин Кессельмейер, стоявший у окна, круто обернулся, причем черно-белый пух на его голове взъерошился и тут же мгновенно улегся на черепе. - Господин банкир Кессельмейер... Оптовый торговец консул Будденброк, мой тесть... - скромно и внушительно представил их друг другу г-н Грюнлих. Лицо консула осталось неподвижным. Г-н Кессельмейер поклонился, взмахнув руками и уперев оба своих желтых зуба в верхнюю губу, сказал: - К вашим услугам, господин консул. Разрешите выразить живейшее удовольствие по поводу... - Простите великодушно за то, что мы заставили вас ждать, Кессельмейер, - сказал г-н Грюнлих, Он был сама учтивость по отношению к обоим гостям. - Не перейти ли нам к делу? - предложил консул, озираясь и словно ища чего-то. Хозяин дома поспешил сказать: - Прошу вас, господа... Они направились в курительную, и г-н Кессельмейер развязно осведомился: - Как изволили проехаться, господин консул?.. Ага! Дождь? Н-да, неудачное время года, грязь непролазная. Вот, если бы морозец, снежок. Но не тут-то было! Ливень! Грязища! Мерзость, мерзость да и только... "Странный человек", - подумал консул. В середине маленькой комнаты с обоями в темных цветах стоял довольно большой четырехугольный стол, крытый зеленым сукном. Дождь за окном усилился. В комнате стало так темно, что г-н Грюнлих поспешил зажечь все три свечи, стоявшие на столе в серебряных подсвечниках. На зеленом сукне были разложены деловые письма в голубоватых конвертах со штемпелями различных фирм - захватанные, а местами даже надорванные бумаги, испещренные цифрами и подписями. Там же лежал толстый гроссбух и стоял металлический письменный прибор - песочница, чернильница и стакан, топорщившийся остро отточенными перьями. Движения и слова г-на Грюнлиха были тактично сдержанны и учтиво торжественны, как на похоронах. - Прошу вас, дорогой отец, садитесь в кресло, - любезно предлагал он. - Господин Кессельмейер, не будете ли вы так добры сесть вот здесь... Наконец все разместились. Банкир напротив хозяина дома, а консул в кресле у широкой стороны стола; спинка этого кресла почти упиралась в дверь. Господин Кессельмейер наклонился, отчего его нижняя губа тотчас же отвисла, высвободил один шнурок из клубка на своем жилете и вскинул пенсне на нос, при этом уморительно сморщившись и широко разинув рот; затем он почесал в своих коротко остриженных бакенбардах, отчего возник нестерпимо нервирующий звук, упер руки в колени, взглядом указал на бумаги и весело заметил: - Ага! Вся история болезни! - Вы позволите мне несколько подробнее ознакомиться с положением вещей? - сказал консул и потянул к себе гроссбух. Но г-н Грюнлих, словно защищая книгу, простер над нею обе свои руки со вздутыми голубоватыми жилами и воскликнул дрожащим, взволнованным голосом: - Одну минуточку! Одну только минуточку, отец! О, позвольте мне предупредить вас!.. Да, вам все откроется, от вашего взора ничего не ускользнет... Верьте одному: вам откроется положение человека несчастного, но не виновного! Смотрите на меня, отец, как на человека, без устали боровшегося с судьбой и все-таки ею поверженного! В этом смысле... - Посмотрим, друг мой, посмотрим! - нетерпеливо отвечал консул, и г-н Грюнлих отвел руки, положившись на волю божию. Несколько долгих страшных минут прошло в молчанье. Все трое сидели, освещенные дрожащим светом, почти вплотную друг возле друга, замкнутые в четырех темных стенах. В немой тишине слышался только шорох страниц, которые перелистывал консул За окнами журчал дождь. Господин Кессельмейер, скрестив руки и засунув большие пальцы в проймы жилета, остальными барабанил по своей груди и переводил несказанно веселый взор с одного на другого. Г-н Грюнлих сидел совершенно прямо, положив руки на стол; он уныло глядел перед собой и лишь изредка опасливо косился на тестя. Консул листал в гроссбухе, водил ногтем по столбцам цифр, сличал даты, время от времени мелко и неразборчиво выписывал карандашом какие-то цифры. На его утомленном лице выражался ужас перед тем, что ему "открылось". Наконец он положил свою левую руку на руку г-на Грюнлиха и, потрясенный, сказал: - Несчастный вы человек! - Отец! - выдавил из себя г-н Грюнлих. Две крупные слезы скатились из его глаз и повисли на золотисто-желтых бакенбардах. Господин Кессельмейер с нескрываемым интересом следил за путем следования этих двух капель; он даже слегка приподнялся, вытянул шею, и, разинув рот, смотрел прямо в лицо своего клиента. Консул Будденброк был очень взволнован. Собственные беды смягчили его сердце; казалось, он вот-вот даст увлечь себя состраданию, но он быстро справился со своими чувствами. - Невероятна - сказал он, безнадежно покачав головой. - За какие-то несколько лет! - Ерунда! - воскликнул г-н Кессельмейер, пребывавший в весьма благодушном настроении. - За четыре года можно великолепнейшим образом вылететь в трубу! Если вспомнить, как братья Вестфаль в Бремене еще недавно задирали нос... Консул прищурился. Он не видел и не слышал Кессельмейера. Ни единым словом не выдал он мысли, которая сейчас неотступно его преследовала. "Почему, - спрашивал он себя, подозрительно и вместе с тем ничего не понимая, - почему это должно было случиться именно теперь? Грюнлих мог уже два, а то и три года назад оказаться в положении, в которое он попал сейчас: это было ясно с первого взгляда на записи в его книгах. Но его кредит был неисчерпаем, банки ссужали его капиталом, солиднейшие фирмы - такие, как сенатор Бок и консул Гудштикер, поддерживали любое его начинание, векселя господина Грюнлиха ходили наравне с наличными деньгами. Почему же именно теперь, теперь, теперь!.." Собственно, глава фирмы "Иоганн Будденброк" уже давно понял, что значит это "теперь": это окончательное крушение, это всеобщее недоверие, это единодушный, беспощадный натиск на г-на Грюнлиха при полном несоблюдении даже простейших форм вежливости. Консул не был настолько наивен, чтобы не понимать, что после женитьбы Грюнлиха на Тони доброе имя фирмы "Иоганн Будденброк" способствовало успехам зятя. Но неужели кредит фирмы "Б.Грюнлих" так безраздельно, исключительно и безусловно зависел от его собственного кредита? Значит, сам Грюнлих был ничто? А сведения, которые о нем собрал консул, книги, которые он самолично проверял?.. Как бы там ни было, а его решение и пальцем не шевельнуть в пользу зятя теперь еще более утвердилось. Да, значит он ошибся! По-видимому, Грюнлих сумел создать впечатление, что он и "Иоганн Будденброк" действуют заодно. Это непомерно широко распространившееся заблуждение надо рассеять раз и навсегда! Кессельмейер тоже будет удивлен! Есть ли у этого паяца совесть? Все ясно: он нагло спекулировал на том, что консул Будденброк не допустит банкротства мужа своей дочери, и ссужал деньгами давно уже разорившегося Грюнлиха под все более и более грабительские проценты. - Это несущественно, - коротко сказал он наконец. - Перейдемте к делу. Если мне, как коммерсанту, предлагают дать свое заключение, то я, увы, принужден констатировать, что человек, попавший в такое положение, хоть и глубоко несчастен, но в такой же мере и виновен. - Отец... - пролепетал г-н Грюнлих. - Это обращение мне не по вкусу, - отрезал консул. - Ваши претензии к господину Грюнлиху, милостивый государь, - продолжал он, полуобернувшись к банкиру, - выражаются в шестидесяти тысячах марок... - Вместе с невыплаченными и причисленными к основному капиталу процентами эта сумма составляет шестьдесят восемь тысяч семьсот семьдесят пять марок и пятнадцать шиллингов, - с готовностью отвечал Кессельмейер. - Отлично. И вы ни в коем случае не пожелали бы и впредь проявить терпение? Господин Кессельмейер попросту расхохотался. Он смеялся, разинув рот, каким-то лающим смехом, впрочем, отнюдь не издевательским, а скорее добродушным, и при этом смотрел консулу прямо в глаза, словно приглашая и его повеселиться. Маленькие, глубоко сидящие глаза Иоганна Будденброка помрачнели, веки вдруг стали красными, минутой позже краска разлилась и по скулам. Он задал свой вопрос, собственно, лишь для проформы, отлично зная, что, даже если бы этот один кредитор и согласился на отсрочку, положение дел все равно бы почти не изменилось. Но манера, с которой г-н Кессельмейер позволял себе разговаривать с ним, до крайности обидела и оскорбила консула. Резким движением он отодвинул все, что лежало перед ним, бросил карандаш на стол и объявил: - Итак, ставлю вас в известность, что впредь я интересоваться этим делом не намерен. - Ага! - воскликнул г-н Кессельмейер, потрясая в воздухе руками... - Вот это я понимаю! Вот это сказано так сказано! Господин консул готов уладить все простейшим образом! Без канители! Не сходя с места! Иоганн Будденброк даже не удостоил его взглядом. - Ничем не могу быть вам полезен, друг мой, - спокойно оборотился он к Грюнлиху. - Предоставим события их естественному ходу... Я не вижу возможности поддержать вас. Возьмите себя в руки, ищите сил и утешения у господа бога. Я вынужден считать этот разговор законченным. Лицо г-на Кессельмейера совершенно неожиданно приняло серьезное выражение, что как-то удивительно не вязалось с ним. Но тут же он ободряюще кивнул г-ну Грюнлиху. Последний сидел неподвижно и ломал свои длинные, простертые на столе руки так, что трещали суставы. - Отец... господин консул, - дрожащим голосом произнес он, - не может... не может быть, чтобы вы желали моего разорения, моей гибели! Выслушайте меня! Речь идет о ста двадцати тысячах... Вы можете спасти меня! Вы богатый человек! Рассматривайте эту сумму как угодно... как выдел, как наследственную долю вашей дочери, как процентную ссуду... Я буду работать... Вы знаете, я человек живой и находчивый... - Я сказал свое последнее слово, - отвечал консул. - Позвольте... Правильно ли я понял? Вы не можете помочь? - осведомился г-н Кессельмейер и, сморщив нос, поглядел на консула через стекла пенсне. - Если мне позволено будет подать совет господину консулу... это было бы подходящим случаем доказать состоятельность фирмы "Иоганн Будденброк"... - Вы поступили бы разумнее, милостивый государь, предоставив мне самому заботу о добром имени моей фирмы. Для доказательства своей платежеспособности мне нет нужды бросать деньги в первую попавшуюся лужу!.. - Ну, разумеется, нет! А-ага! Лужа... это очень остроумно! Но не полагаете ли вы, господин консул, что распродажа с торгов имущества вашего зятя бросит тень, представит в невыгодном свете... и вас тоже? Что? - Я могу только еще раз посоветовать вам предоставить мне самому заботу о моей репутации в деловом мире, - твердо сказал консул. Господин Грюнлих растерянно взглянул на банкира и начал снова: - Отец, умоляю вас, подумайте о том, что вы делаете... Разве речь идет обо мне одном? О, я... пусть я погибну! Но ведь ваша дочь, моя жена, которую я боготворю, которой я так упорно добивался... и наш ребенок, наше невинное дитя... они тоже обречены на нищету! Нет, отец, я этого не вынесу! Я покончу с собой! Наложу на себя руки, верьте мне! И да отпустит вам господь ваше прегрешение! Иоганн Будденброк откинулся в кресле; он побледнел, сердце его усиленно билось. Вот уже второй раз атакует его этот человек, давит на него своими переживаниями, вернее всего непритворными. Опять он бросает ту же ужасную угрозу, как в день, когда консул сообщил ему о содержании письма своей дочери, отдыхавшей в Травемюнде, и опять - отличительная черта его поколения - консула пронизывает знакомый благоговейный трепет перед миром человеческих чувств, идущий вразрез с его трезвым умом коммерсанта. Но этот приступ длился не более секунды. "Сто двадцать тысяч марок", - шепнул ему какой-то внутренний голос, и Иоганн Будденброк твердо и уверенно заявил: - Антония - моя дочь. Я сумею оградить ее от незаслуженных страданий. - Что вы хотите этим сказать? - г-н Грюнлих обомлел. - Вы это узнаете, - отвечал консул. - Сейчас мне больше нечего добавить. - С этими словами он поднялся, решительно отодвинул кресло и пошел к двери. Господин Грюнлих сидел молча, прямо, словно неживой; только его губы судорожно дергались, хотя ни одно слово не срывалось с них. К г-ну же Кессельмейеру, напротив, после решительного, не допускающего дальнейших пререканий движения консула вернулась вся его резвость. Теперь она уже била через край, перешла всякие границы, сделалась почти зловещей! Пенсне свалилось с его носа, кончик которого высоко задрался, а крохотный рот с двумя одиноко торчащими желтыми зубами, казалось, вот-вот разорвется. Его маленькие красные руки изо всех сил загребали воздух, пух на голове трепыхался, лицо в рамке седых бакенбард, перекошенное от непомерной веселости, стало цвета киновари. - А-ага! - вскричал он так, что голос его сорвался. - Весьма, весьма забавно! Я бы на вашем месте, господин консул Будденброк, призадумался, прежде чем швырнуть в канаву столь очаровательный, столь редкостный экземпляр зятька!.. На всем божьем свете не сыщешь такой находчивости и живости! Ага! Уже четыре года назад, когда нам приставили нож к горлу, мы раструбили на бирже о помолвке с мадемуазель Будденброк, хотя никакой помолвки не было еще и в помине. Ловко, ничего не скажешь! Ловко!.. - Кессельмейер, - взвизгнул г-н Грюнлих и судорожно замахал руками, словно отгоняя от себя призрак; затем он ринулся в противоположный угол комнаты, бессильно опустился на стул, закрыл лицо ладонями и согнулся так, что концы его бакенбард коснулись ляжек. Несколько раз у него даже подкинуло вверх колени. - Как мы это сварганили? - продолжал г-н Кессельмейер. - Как нам удалось подобраться к дочке и к приданому в восемьдесят тысяч марок? Ого-го! У человека "живого и находчивого" за этим дело не станет! Надо только выложить перед папенькой хорошие, чудные, аккуратные книги, в которых все в образцовом порядке... За исключением одного... что они не вполне совпадают с суровой действительностью!.. Ибо в действительности три четверти приданого уже были предназначены для уплаты по векселям! Консул, смертельно бледный, стоял, схватившись за ручку двери. Мороз подирал его по коже. Представить себе, что в этой маленькой, освещенной тревожным светом комнате он один лицом к лицу с мошенником и с взбесившейся от злобы обезьяной! - Сударь! Я презираю ваши слова, - не совсем уверенно проговорил он. - Я презираю вашу злобную клевету, тем более что она задевает и меня, который отнюдь не по легкомыслию вверг свою дочь в несчастье. Сведения о моем зяте я получил из достоверных источников... На остальное была воля божия! Он повернулся. Он не хотел больше слушать и отворил дверь. Но г-н Кессельмейер заорал ему вслед: - Ага! Из достоверных источников?.. А из каких? От Бока? От Гудштикера и Петерсена? От Масмана и Тамма? Да ведь они все были заинтересованы, и как еще заинтересованы! Этот брак и для них был прямо-таки находкой... Консул захлопнул за собою дверь. 9 В столовой хлопотала кухарка Дора, та, что была не чиста на руку. - Попроси мадам Грюнлих вниз, - приказал консул. - Собирайся, дитя мое, - сказал он, когда появилась Тони. Он прошел с ней в гостиную. - Приготовься как можно скорее и позаботься, чтобы и Эрика была готова к отъезду. Мы сейчас отправимся в город... Переночуем в гостинице и завтра уедем домой. - Хорошо, папа, - отвечала Тони. Лицо у нее было красное, растерянное, беспомощное. Она торопливо и бессмысленно шарила в карманах своего платья, не зная, с чего начать приготовления, и все еще не веря в действительность случившегося. - Что мне брать с собою, папа? - боязливо и взволнованно спросила она. - Все? Все мои вещи? Один сундук или два?.. Так, значит, Грюнлих и вправду банкрот?.. Боже милостивый! Но драгоценности я все-таки могу взять с собой?.. Папа, прислугу надо отпустить... а мне нечем с ними расплатиться... Грюнлих должен был сегодня или завтра дать мне денег на хозяйство. - Не тревожься, дитя мое! Это здесь уладят без тебя. Возьми самое необходимое, один сундук... небольшой. Твои вещи тебе пришлют. Только не мешкай, слышишь? Мы... В это мгновенье портьеры раздвинулись, и в гостиную вошел г-н Грюнлих. Быстрым шагом, растопырив руки и склонив голову набок, с видом человека, который собирается сказать: "Вот я! Казни меня, если хочешь!" - он подошел к своей супруге и у самых ее ног опустился на колени. Вид его возбуждал сострадание. Растрепанные золотисто-желтые бакенбарды, измятый сюртук, сбившийся на сторону галстук, расстегнутый воротник и капельки пота, проступившие на лбу. - Антония! - воскликнул он. - Вот я... есть у тебя сердце в груди, трепетное сердце?.. Тогда выслушай меня... Перед тобой человек, который будет уничтожен, повергнут во прах, человек, который умрет от горя, если ты отринешь его любовь! Я стою на коленях перед тобой... Неужели у тебя хватит духу сказать: "Ты мне противен! Я ухожу от тебя"? Тони плакала. Все было, как тогда, в ландшафтной. Опять это искаженное страхом лицо, эти устремленные на нее молящие глаза. И опять она удивлена и растрогана неподдельностью, искренностью этого страха, этой мольбы. - Встань, Грюнлих, - плача попросила она, - ради бога, встань! - Она даже попыталась поднять его за плечи. - Ты мне не противен! Как ты можешь такое говорить? - Не зная, что еще добавить, она беспомощно и растерянно повернулась к отцу. Консул схватил ее за руку, поклонился зятю и пошел с нею к двери. - Ты уходишь? - крикнул Грюнлих и вскочил на ноги. - Я уже заявлял вам, - сказал консул, - что я не вправе обречь на несчастье свое ни в чем не повинное дитя, а теперь заявляю, что и вы на это не имеете права. Вы, сударь, оказались недостойным моей дочери. И благодарите создателя, сохранившего ее сердце столь чистым и нетронутым, что она находит в себе силы оставить вас без отвращения! Прощайте! Но тут уж г-н Грюнлих окончательно потерял голову. Он мог бы заговорить о возвращении Тони, о временной разлуке, о новой жизни и таким образом, быть может, спасти наследство. Но от его рассудительности, "живости и находчивости" ничего уже не осталось. Он мог бы схватить тяжелую небьющуюся бронзовую тарелку, стоявшую на подзеркальнике, но схватил хрупкую вазу, украшенную фарфоровыми цветами, и швырнул ее об пол так, что она разлетелась на сотни осколков. - А! Хорошо же! Ладно! - закричал он. - Уходи! Думаешь я заплачу, дурища ты эдакая? Ошибаетесь, уважаемая! Я женился на тебе только ради твоих денег, а так как их оказалось очень и очень недостаточно, то и убирайся, откуда пришла! Ты мне осточертела, осточертела, осточертела!.. Иоганн Будденброк молча вывел свою дочь из комнаты. Но сам тут же воротился, подошел к г-ну Грюнлиху, который, заложив руки за спину, стоял у окна и тупо глядел на дождь, мягко дотронулся до его плеча и наставительно прошептал: - Крепитесь! Уповайте на волю божию! 10 После того как мадам Грюнлих со своей маленькой дочерью вновь поселилась в большом доме на Менгштрассе, там долго царило подавленное настроение. Все ходили как в воду опущенные и очень неохотно говорили "об этом". Исключая, впрочем, главное действующее лицо, - ибо Тони со страстью предавалась воспоминаниям о случившемся и только за этим занятием чувствовала себя в своей стихии. Вместе с Эрикой она поселилась на третьем этаже, в комнатах, которые некогда, при жизни старых Будденброков, занимали ее родители. Тони была слегка разочарована тем, что ее папе и в голову не пришло взять для нее отдельную служанку, и пережила несколько горьких минут, когда он, стараясь говорить как можно мягче, разъяснил, что на первых порах ей не пристало вести светскую жизнь и бывать в обществе, ибо если она, по человеческим понятиям, и не несет ответственности за испытание, ниспосланное ей господом богом, то тем не менее положение разведенной жены обязывает ее к сугубо скромному и сдержанному поведению. Впрочем, у Тони был счастливый дар быстро и вдохновенно, от души радуясь новизне, приспосабливаться к любой жизненной перемене. Она вскоре сама полюбилась себе в роли незаслуженно несчастной женщины, одевалась в темное, гладко, как молодая девушка, зачесывала свои прелестные пепельные волосы и отсутствие общества с лихвой возмещала себе нескончаемыми, высокопарными разговорами о своем замужестве, о г-не Грюнлихе, о судьбе и жизни вообще, - разговорами, в которых сквозила горделивая радость по поводу необычности и важности ее теперешнего положения. Беда только, что не с каждым удавалось ей затеять такой разговор. Консульша, например, хотя и была убеждена, что ее супруг поступил вполне правильно и по-отечески, всякий раз, когда Тони начинала говорить, поднимала свою прекрасную белую руку и останавливала дочь словами: - Assez, дитя мое. Я не люблю слушать об этом. Двенадцатилетняя Клара еще ровно ничего не понимала в таких делах, а Тильда была попросту слишком глупа. Удивленное и протяжное: "Ах, как это грустно, Тони!" - вот и все, что у нее нашлось сказать по поводу несчастья кузины. Но зато молодая женщина нашла внимательную слушательницу в лице мамзель Юнгман; последней уж минуло тридцать пять лет, и она имела полное право похваляться, что поседела на службе высшим кругам. - Нечего тебе расстраиваться, дитятко, - говорила она. - Ты еще молода и опять выйдешь замуж. Ида Юнгман теперь с любовью и рвением занялась воспитанием маленькой Эрики; она рассказывала ей те же истории из своей юности, которые пятнадцать лет назад выслушивали дети консула: главным образом они касались дяди из Мариенвердера, который "отшиб себе сердце" и умер от удушья. Но всего чаще и охотнее Тони болтала с отцом за обедом или по утрам, за первым завтраком. Ее отношение к нему теперь как-то сразу сделалось много теплее, чем раньше. До сих пор его почетное положение в городе, его неустанная солидная, строгая и благочестивая деятельность внушали ей скорее робкую почтительность, чем нежность. Но во время объяснения с ним в ее гостиной он стал ей по-человечески близок, она была растрогана и горда тем, что он удостоил ее доверительного, серьезного разговора о создавшемся положении, предоставил решение вопроса ей самой, и, наконец, что он, такой непогрешимый, не постыдился почти смиренно признаться в своей вине перед ней. Можно с уверенностью сказать, что Тони никогда бы и в голову не пришла эта мысль; но, поскольку отец так сказал, она поверила, и ее чувство к нему стало теплее, сердечнее. Что касается консула, то он не переставал сознавать свою вину и старался удвоенной любовью облегчить тяжелую участь дочери. Иоганн Будденброк не возбудил никакого преследования против своего мошенника-зятя. Правда, Тони и ее мать по некоторым разговорам поняли, к каким бесчестным приемам прибег г-н Грюнлих, добиваясь вожделенных восьмидесяти тысяч. Но консул поостерегся придать это гласности, а тем более обратиться в суд. Его гордость делового человека была больно уязвлена, и он предпочел молча скорбеть о том, что позволил так грубо себя одурачить. Тем не менее, как только был назначен конкурс над фирмой "Б.Грюнлих", кстати сказать, причинившей значительные убытки многим гамбургским предприятиям, консул решительно начал бракоразводный процесс, и Тони преисполнилась неописуемой важности от одного сознания, что она является главным действующим лицом "самого настоящего" судебного процесса. - Отец, - сказала она однажды, ибо говоря на такие темы, никогда не называла консула папой. - Отец, что слышно о нашем деле? Ты ведь считаешь, что все кончится благополучно! Статья совершенно ясна: я-то уж ее изучила: "Неспособность мужа прокормить свою семью". Судьям придется это учесть. Будь у меня сын, он бы остался у Грюнлиха. В другой раз она заметила: - Я в последнее время много думала о своих отношениях с Грюнлихом, отец. Так вот почему этот тип ни за что не соглашался, чтобы мы жили в городе, чего я так сильно хотела! Вот почему он сердился, когда я ездила в гости! Там, конечно, я скорее, чем в Эймсбюттеле, могла бы узнать о всех его подвигах!.. Что за пройдоха! - Не нам судить его, дитя мое, - отвечал консул. А когда решение о разводе было уже вынесено судом, она вдруг спросила с важной миной: - Ты уже занес это в семейную тетрадь, отец? Нет? О, тогда я сама это сделаю... Дай мне, пожалуйста, ключи от секретера. И она под строками, четыре года назад начертанными ее же собственной рукой, горделиво и старательно вывела: "Этот брак расторгнут в феврале 1850 года", потом положила перо и на минуту задумалась. - Отец, - сказала она, - я знаю, что мой развод - пятно на истории нашей семьи. Да, я уже не раз об этом думала. Словно кто-то посадил кляксу на эти страницы. Но будь покоен, я уже позабочусь о том, чтобы стереть ее! Я еще молода и... довольно красива... Ты не находишь? Хотя мадам Штут, увидев меня, и воскликнула: "О боже, мадам Грюнлих, как вы постарели!" Нельзя весь век оставаться такой дурочкой, какой я была четыре года назад... Жизнь чему-чему только не научает нас... Короче говоря, я снова выйду замуж. Вот увидишь. Новая выгодная партия все загладит, правда? - Все в руце божией, дитя мое. Но сейчас тебе никак не следует говорить об этом. В ту пору Тони часто восклицала: "Чему-чему только не научает жизнь!" - и при слове "жизнь" подымала взор к небу так задумчиво и красиво, что каждый должен был понять, сколь глубоко она познала земную юдоль. Теперь за круглый стол в большой столовой опять садилось много людей, и в августе этого года, когда Томас вернулся из По, Тони получила новую возможность изливать свою душу. Она горячо любила и почитала старшего брата, который еще тогда, при отъезде из Травемюнде, поверил в ее боль и посочувствовал ей и в котором она видела будущего главу семьи и фирмы. - Да, да, нам с тобой уже многое довелось пережить, Тони! - Сказав это, он передвинул русскую папиросу в другой угол рта и задумался, вероятно, о маленькой цветочнице с малайским лицом, которая недавно вышла замуж за сына хозяйки магазина и теперь самостоятельно вела цветочную торговлю на Фишергрубе. Томас Будденброк, все еще немного бледный, отличался приятной и элегантной внешностью. Последние годы, казалось, довершили его развитие. Фигура у него была коренастая и довольно широкоплечая, с нею отлично гармонировала его почти военная выправка. Волосы он носил слегка взбитыми над ушами, а вытянутые щипцами усы закручивал вверх, по французской моде. Только голубоватые, слишком заметные прожилки на узких висках, где волосы, отступая, образовывали два глубоких заливчика, да некоторая склонность к лихорадочным состояниям, с каковой безуспешно боролся славный доктор Грабов, указывали на недостаточную крепость его конституции. Отдельные черты, как, например, подбородок, нос, а главное, руки - до смешного будденброковские руки, - придавали Томасу еще большее сходство с дедом. Говоря по-французски, он многие гласные произносил на испанский манер и повергал в изумление всех окружающих своим пристрастием к модным писателям сатирико-полемического направления. Во всем городе только один демонический маклер Гош разделял его вкусы; отец же осуждал их самым резким образом. Несмотря на это, глаза консула так и светились счастьем и гордостью за своего старшего сына. Тотчас же по возвращении Томаса он растроганно и радостно вновь приветствовал его в качестве сотрудника конторы, в которой он и сам последнее время работал со значительно большим удовлетворением, в особенности после смерти старой мадам Крегер, последовавшей в самом конце года. Эту утрату все перенесли спокойно. Мадам Крегер была очень стара и последнее время жила в полном уединении. Она отошла в лучший мир, а Будденброки получили кучу денег - сто тысяч талеров, - весьма ощутительно и как нельзя более кстати укрепивших оборотный капитал фирмы. Дальнейшим следствием этой смерти явилось то, что шурин консула, Юстус, уставший от своих коммерческих неудач, ушел на покой тотчас же по получении остатков своей наследственной части. Юстус Крегер, suitier, жизнерадостный сын покойного cavalier a la mode, не был баловнем счастья. Врожденное легкомыслие и любовь к беззаботной жизни не позволили ему завоевать себе прочное, солидное и почетное положение в коммерческом мире; он уже давно забрал вперед значительную часть своего наследства, а теперь ему немало горя причинял еще и старший сын, Якоб. Поселившись в столь большом городе, как Гамбург, Якоб связался с дурной компанией и ежегодно обходился своему отцу так дорого, что тот наконец отказался поддерживать его; но жена консула Крегера, женщина бесхарактерная и к тому же нежная мать, продолжала тайком посылать деньги непутевому сыну, отчего между супругами возникли весьма серьезные нелады. В довершение всего, как раз в то время, когда "Б.Грюнлих" прекратил платежи, в Гамбурге у "Дальбека и Кь", где работал Якоб, случилось еще нечто весьма и весьма неприятное: растрата, бесчестный поступок... В городе об этом не говорили, Юстуса Крегера никто ни о чем не спрашивал, но вскоре распространился слух, что Якоб получил место коммивояжера в Нью-Йорке и в ближайшее время отправится за океан. Перед отъездом его даже видели в городе, куда он, надо думать, приехал, чтобы, помимо "подъемных", присланных отцом, выпросить еще денег у матери. Якоб Крегер был фатоватый молодой человек с нездоровым цветом лица. Одним словом, постепенно дошло до того, что консул Юстус стал себя вести так, словно у него один наследник, и говоря "мой сын", разумел только Юргена. За последним, правда, никаких прегрешений не числилось, но ума он был очень ограниченного. С большим трудом окончив гимназию, он последнее время проживал в Иене, где не слишком успешно и без особого удовольствия изучал право. Иоганн Будденброк очень болезненно переживал упадок в семье своей жены и с опаской приглядывался к собственным детям. У него были все основания возлагать большие надежды на старшего сына, человека серьезного и деловитого. О Христиане же его патрон, м-р Ричардсон, писал, что молодой человек хотя и проявил несомненные способности к усвоению английского языка, но далеко не всегда выказывает должный интерес к делу и питает чрезмерную слабость к соблазнам мирового города, в частности к театру. Сам Христиан в письмах не переставал твердить о своем желании повидать мир и настойчиво просил у отца разрешения подыскать себе должность "за океаном", - он имел в виду Южную Америку, может быть, Чили. Консул в ответном письме назвал его "искателем приключений" и потребовал, чтобы он еще один год, четвертый по счету, проработал у м-ра Ричардсона для пополнения своих практических знаний. Затем последовал дальнейший обмен письмами по поводу всех этих планов, а летом 1851 года Христиан Будденброк отбыл в Вальпараисо, где заранее исхлопотал себе место. Уехал он прямо из Англии, даже не побывав в родном городе. Но не один только старший сын доставлял радость консулу, он с удовлетворением наблюдал и за тем, с какой решительностью и чувством собственного достоинства Тони отстаивала свою позицию "урожденной Будденброк", хотя можно было заранее предвидеть, что разведенной жене не раз придется столкнуться с предвзятым отношением и злорадством других семейств. - Ф-фу! - воскликнула она однажды, вернувшись с прогулки, вся красная, и бросила шляпу на софу в ландшафтной. - Эта Меллендорф, эта урожденная Хагенштрем, эта Землингер, эта Юльхен, эта тварь... Ты только подумай, мама, она мне не кланяется! Ждет, чтобы я поклонилась первая. Что ты на это скажешь? Я встретилась с ней на Брейтенштрассе и прошла мимо, высоко подняв голову; при этом я смотрела ей прямо в лицо... - Ты слишком далеко заходишь. Тони! Все в конце концов имеет свои границы. Почему ты не можешь первая поклониться мадам Меллендорф? Вы однолетки, и она такая же замужняя женщина, какой и ты была недавно... - Ни за что, мама! Боже! Какая-то мразь!.. - Assez, дорогая! Подобные выражения... - О, тут уж не до выражений! Ненависть Тони к этим "выскочкам" равно питалась как страхом, что Хагенштремы еще, пожалуй, возомнят себя вправе смотреть на нее сверху вниз, так и самим фактом удач и процветания этой семьи. Старый Хинрих скончался в начале 1851 года, а его сын Герман - Герман со сладкой булочкой и оплеухой, - продолжавший вместе с г-ном Штрунком возглавлять прекрасно поставленное и доходное импортное дело, какой-нибудь год спустя женился на дочери консула Хунеуса, богатейшего человека в городе, который умудрился путем лесоторговых операций обеспечить каждому из своих трех детей двухмиллионное наследство. Брат Германа, Мориц, несмотря на свою слабую грудь, блестяще окончив университетский курс, обосновался в родном городе в качестве юриста и имел большую практику. Он слыл человеком недюжинного ума, хитрым, остроумным и даже тяготевшим к изящным искусствам. В его наружности не сохранилось никаких землингеровских черт, разве что желтое лицо да зубы острые и редкие. Даже в кругу родных Тони должна была отстаивать свое достоинство. С тех пор как дядя Готхольд удалился от дел и только и знал, что беззаботно расхаживать на своих коротких ногах, облаченных в широчайшие панталоны, по нанятой им скромной квартирке и поедать из жестяной коробочки карамель от кашля, - он был большой сластена, - его отношение к любимцу отца - единокровному брату - становилось все более кротким и философическим, что, впрочем, не помешало ему, отцу трех незамужних дочерей, испытать затаенное удовлетворение по поводу неудачного замужества Тони. Что же касается его жены, урожденной Штювинг, а главное, дочерей - трех старых дев двадцати шести, двадцати семи и двадцати восьми лет, то они выказывали к несчастью, постигшему их кузину, и к ее бракоразводному процессу интерес несколько чрезмерный, во всяком случае, куда больший, чем в свое время к ее помолвке и свадьбе. В "детские дни", которые после смерти старой мадам Крегер стали устраиваться по четвергам на Менгштрассе, Тони приходилось быть настороже. - Ах, бедняжка! - говорила Пфиффи - младшая, маленькая толстуха; при каждом слове она как-то смешно раскачивалась, а уголки ее рта увлажнялись. - Итак, значит, решение состоялось? И всего прошлого как не бывало? - Напротив, - возражала Генриетта, такая же сухопарая и долговязая, как ее старшая сестра. - Положение Тони сейчас куда печальнее, чем до замужества. - О да, - подтверждала Фридерика, - чем так, лучше уж никогда не выходить замуж. - Ну нет, милочка, - отвечала Тони, гордо вскинув голову и торопливо придумывая, как бы поискуснее осадить кузину. - Тут ты глубоко заблуждаешься, верь мне! Как-никак, а я узнала жизнь! Я уже больше не наивная дурочка. А кроме того, второй раз выйти замуж куда легче, чем первый. - Ах, да-ак? - в один голос воскликнули сестры. И оттого, что они выговаривали "дак", а не "так", это восклицание звучало еще язвительнее и недоверчивее. В противоположность им, Зеземи Вейхбродт была слишком добра и тактична, чтобы вообще упоминать об этом событии. Тони иногда навещала свою бывшую воспитательницу в ее красном домике (Мюлленбринк, 7), где и сейчас обитало несколько молодых девушек, хотя пансион начал мало-помалу выходить из моды; иногда же почтенная старая дева получала приглашение к Будденброкам отведать оленьего седла или фаршированного гуся. Придя туда, она поднималась на цыпочки и чмокала Тони в лоб, растроганно, выразительно и звонко. Ее простодушная сестра, мадам Кетельсен, в последнее время стала быстро глохнуть и так никогда толком и не поняла, что собственно случилось с Тони. Она разражалась теперь своим ребячливым и от избытка искренности почти жалобным смехом в самые неподходящие минуты, так что Зеземи приходилось то и дело стучать кулачком по столу, восклицая: "Налли!.." Годы шли. Впечатление, произведенное разводом дочери консула Будденброка, сглаживалось все больше и больше как в городе, так и в семье. Сама Тони лишь изредка вспоминала о своем замужестве, подмечая в чертах подрастающей Эрики сходство с Бендиксом Грюнлихом. Она опять стала одеваться в светлое, делать прическу с завитками на лбу и, как прежде, охотно бывала на вечерах в знакомых семьях. Тем не менее она от души радовалась, когда летом ей представлялся случай на долгое время покинуть город, а здоровье консула, к сожалению, настоятельно требовало теперь длительного пребывания на курортах. - Вы не знаете, что значит стариться! - говаривал он. - Стоит мне капнуть кофе на брюки и оттереть пятно холодной водой, как мне уже обеспечен острый приступ ревматизма... А прежде чего-чего только я себе не позволял! Временами он испытывал сильные головокружения. Будденброки ездили в Оберзальцбрунн, в Эмс, в Баден-Баден и Киссинген; совершали оттуда с образовательной целью поездки в Мюнхен через Нюрнберг, в Вену через Зальцбург и Ишль, возвращались домой через Прагу - Дрезден - Берлин. И хотя мадам Грюнлих из-за проявившегося у нее в последние годы нервического катара желудка принуждена была во время пребывания на курортах придерживаться строгого режима, она относилась к этим путешествиям, как к весьма желательной смене впечатлений, - и ни от кого не скрывала, что дома ей живется скучновато. - О, боже мой, чему-чему только не научает нас жизнь, отец! - говорила она, задумчиво устремив взор к потолку. - Конечно, я узнала жизнь... Но у меня становится как-то уныло на душе именно оттого, что я вечно сижу дома. Словно я дурочка какая-то! Надеюсь, ты не думаешь, папа, будто я хочу сказать, что мне у вас плохо? О, тогда бы меня следовало попросту вздуть за черную неблагодарность! Но знаешь, чему-чему только... Сильнее всего Тони досадовала на тот религиозный дух, который все больше заполонял обширный дом ее отца, ибо с годами и со все обостряющимся болезненным состоянием консула возрастало и его благочестие, а теперь еще и стареющая консульша начала находить утешение в религии. Застольные молитвы всегда были в обычае у Будденброков. Но в последнее время стало законом, чтобы семья и прислуга дважды в день - утром и вечером - собирались в маленькой столовой послушать главу из Священного писания, которую читал хозяин дома. Кроме того, год от года на Менгштрассе учащались посещения пасторов и миссионеров, ибо этот почтенный патрицианский дом, - где, кстати сказать, так отлично кормили, - в мире лютеранского и реформатского духовенства, а также среди немецких и зарубежных миссионеров давно уже пользовался славой гостеприимнейшего приюта, и в него со всех концов стекались одетые в черное длинноволосые мужчины, чтобы прожить здесь несколько дней, - в уверенности, что их ждут в этом доме душеспасительные беседы, питательный стол и щедрая лепта на нужды церкви. Местные проповедники, давно ставшие друзьями консула, тоже нередко сюда наведывались. Том был слишком сдержан и благовоспитан, чтобы позволить себе хоть легкую усмешку, но Тони просто-напросто потешалась над этими посетителями, более того - она словно поставила себе задачей при всяком удобном случае высмеивать духовных особ. Случалось, что консульша страдала мигренью, и мадам Грюнлих брала на себя заботу о хозяйстве. Однажды, когда в доме гостил приезжий проповедник, аппетит которого возбуждал всеобщее удивление, она коварно заказала на обед шпековый суп, традиционное кушанье их города, - навар из свиного сала и кислой капусты, куда намешивался, можно сказать, целый обед: ветчина, картофель, маринованные сливы, земляные груши, цветная капуста, бобы, репа и прочая снедь, вдобавок еще сдобренная фруктовым соком; ни один человек на свете не мог есть этот суп, не будучи приучен к нему с детства. - Ну как? Нравится вам, господин пастор? - приставала Тони. - Нет? О, боже, кто бы мог предположить! - Тут она состроила озорную гримаску и кончиком языка легонько облизала верхнюю губу: это всегда служило признаком, что она задумала какую-нибудь шалость или уже взялась за ее осуществление. Толстяк смиренно положил ложку и простодушно объяснил: - Я вознагражу себя следующим блюдом. - Да, у нас будет еще небольшой десерт, - поторопилась заметить консульша. Ибо "следующее блюдо" после этого супа было просто немыслимо, и, несмотря на поданную затем шарлотку с яблоками, обманутый в своих ожиданиях пастор встал из-за стола полуголодным. Тони втихомолку хихикала, а Том, подавляя приступ смеха, высоко вздернул бровь. Как-то раз, когда Тони, стоя около кухни, вела хозяйственный разговор с кухаркой Стиной, пастор Матиас из Канштата, уже несколько дней гостивший у Будденброков, откуда-то вернулся и позвонил у входной двери. Стина, так и не отучившаяся от деревенской походки "уточкой", пошла открывать, а пастор, желая показать ей свою благосклонность и заодно добродушно попытать ее насчет веры, спросил: - Чтишь ты отца, сына и... - Что ж, у нас старый барин тихий, а молодой - так уж лучше и не сыщешь, - стыдливо зардевшись, ответила Стина. Мадам Грюнлих не преминула во всеуслышанье рассказать об этом за столом, так что даже консульша разразилась своим отрывистым крегеровским смехом. Консул сердито уставился в тарелку с супом. - Недоразумение, - сконфуженно пробормотал пастор Матиас. 11 То, о чем рассказывается ниже, произошло в конце лета 1855 года в воскресенье под вечер. Будденброки сидели в ландшафтной и дожидались консула, замешкавшегося внизу с одеванием. У них был уговор с семейством Кистенмакеров совершить совместную прогулку в увеселительный сад близ Городских ворот. За исключением Клары и Клотильды, которые по воскресным вечерам ходили к одной из своих подруг вязать чулки для негритят, все остальные намеревались выпить кофе в саду и затем, если позволит погода, еще, пожалуй, и покататься на лодке. - Нет, с папой просто рехнуться можно, - воскликнула Тони, прибегая, по своей привычке, к сильным выражениям. - Никогда он не бывает готов вовремя. Сидит за своей конторкой, сидит, сидит... То одно еще надо написать, то другое... Бог ты мой, может, оно и так, я ничего не говорю. Хотя, впрочем, уверена, что мы не обанкротимся оттого, что он положит перо на четверть часа раньше... Да... А опоздав минут на десять, он вдруг спохватывается и мчится наверх через две ступеньки, хотя отлично знает, что это вызовет прилив крови и сердцебиение. И так всякий раз, когда у нас гости или мы куда-нибудь собираемся! Вечно у него не хватает времени! Неужели нельзя кончить дела так, чтобы потом не спешить сломя голову? Просто возмутительно! Будь это мой муж, мама, я бы уж сумела внушить ему... Тони, в модном переливчатом платье, сидела на софе рядом с матерью. Консульша была одета в пышное платье из рубчатого серого шелка с черными кружевами. Атласные ленты ее кружевного чепца, завязанные бантом под подбородком, спадали на грудь; гладко причесанные волосы неизменно сохраняли свой рыжеватый оттенок; в руках, белых, с голубоватыми жилками, она держала ридикюль. В кресле подле нее полулежал Том, куря папиросу, у окна - друг против друга - сидели Клара и Тильда. Удивительно, до какой степени Клотильде не шла впрок ежедневно поглощаемая ею вкусная и добротная пища: с каждым днем она становилась все костлявее, и ее не по моде гладкое платье не скрадывало этого прискорбного обстоятельства. На ее длинном, смиренном, сером лице под тусклыми прямыми волосами торчал прямой, книзу заметно утолщавшийся нос с очень пористой кожей. - Вы думаете, сегодня обойдется без дождя? - спросила Клара. У нее была привычка задавать вопросы, не повышая голоса и глядя строго в упор на вопрошаемого. Единственным украшением ее коричневого платья служили белый накрахмаленный воротничок и такие же манжеты. Сидела она очень прямо, сложив руки на коленях. Прислуга боялась ее больше, чем кого бы то ни было в доме. Последнее время утренние и вечерние молитвы в доме читала Клара, так как у консула от чтения вслух начинались головные боли. - Ты собираешься взять с собой башлык, Тони? - снова спросила она. - Он у тебя намокнет, если пойдет дождь. А жалко, башлык новый. По-моему, вам бы следовало отложить прогулку... - Нет, - отвечал Том. - Кистенмакеры все равно придут. Да и вообще ничего не будет... Барометр слишком резко упал... Может, пронесется буря, ливень... но это ненадолго. Папа еще не готов, тем лучше: мы спокойно переждем, пока все это кончится. Консульша испуганно подняла руку. - Ты думаешь, что будет гроза, Том? Ох, я ведь так боюсь... - Не волнуйся, мама, - отвечал Том. - Сегодня утром я встретился в порту с капитаном Клоотом. Насчет погоды он непогрешим. Он говорит, что будет мгновенный ливень, даже без сильного ветра. В том году в середине сентября стояло бабье лето. Дул юго-восточный ветер, и город изнывал от зноя, хуже чем в июле. Ярко-синее, будто нездешнее небо, на горизонте блеклое, как в пустыне, вздымалось над островерхими кровлями; после захода солнца дома и тротуары - словно печи - дышали жаром. Но сегодня ветер вдруг подул с запада, и тут же произошло это резкое паденье барометра. Большая часть неба еще оставалась ясной, но сизые тучи уже начинали медленно наплывать - пышные, пухлые, как перины. - По-моему, только приятно, если пройдет дождь, - добавил Том. - Мы истомились бы от ходьбы в такую духотищу. Жара какая-то неестественная. В По ничего подобного не бывало... В эту минуту вошла Ида Юнгман, ведя за руку маленькую Эрику. В пышном батистовом платьице, пахнущем мылом и крахмалом, девочка выглядела очень забавно. У нее было розовое лицо и глаза точь-в-точь как у г-на Грюнлиха; но верхнюю губку она унаследовала от Тони. Почтенная Ида стала совсем седой, хотя лишь недавно перешагнула за сорок. Впрочем, у них это было семейное: дядюшка, умерший от удушья, успел поседеть уже к тридцати годам. Но маленькие карие глаза Иды светились все той же энергией, преданностью и вниманием. Вот уже двадцать лет, как она жила у Будденброков, с гордостью сознавая свою незаменимость. Она надзирала за стряпней и припасами, на ее попечении находилось белье и фарфор, она производила наиболее ответственные закупки, читала вслух маленькой Эрике, шила платья ее куклам, помогала ей учить уроки, заходила за Эрикой в школу и, вооруженная свертком с бутербродами, отправлялась с ней гулять по Мельничному валу. Во всем городе не было дамы, которая не сказала бы консульше Будденброк или ее дочери: "Ах, душенька, что у вас за мамзель! Это просто клад. Двадцать лет в доме... Ну, да она и в шестьдесят будет молодцом! Эти сухопарые люди... А глаза у нее - сама преданность! Завидую вам, дорогая!" Но Ида Юнгман и сама знала себе цену, знала, кто она такая, и когда на Мельничном валу к ней подсаживалась на скамейку простая нянька с ребенком и пыталась, как равная с равной, завести разговор с мамзель Юнгман, та немедленно вставала, говорила: "Идем, деточка, здесь дует", и удалялась. Тони обняла Эрику и поцеловала ее в розовую щечку, а консульша, которой все больше опасений внушало быстро темневшее небо, с несколько рассеянной улыбкой протянула девочке руку ладонью вверх; левая ее рука в это время нервно барабанила по дивану, а светлые глаза то и дело тревожно обращались к окну. Эрику усадили рядом с бабушкой, Ида присела на кончик кресла и взялась за рукоделие. Так они сидели молча несколько минут, поджидая консула. Томленье и зной усилились. В небе исчез последний просвет, и оно нависло над городом - низкое, серое, грузное, чреватое бурей. В комнате сразу выцвели краски - зелень ландшафтов на шпалерах, желтизна обивки и занавесей, пестрые переливы на платье Тони. Глаза людей стали тусклыми. И ветер, западный ветер, который только что играл в верхушках деревьев - там, возле Мариенкирхе - и гонял по потемневшей улице маленькие смерчи пыли, внезапно стих. Воцарилась полная тишина. И вот оно, наступило это мгновение. Что-то случилось - неслышное, страшное. Зной стал непереносим. Давление атмосферы за какую-то секунду так возросло, что мозг, казалось, не выдержит. У всех стеснило сердце, перехватило дыхание. Ласточка пролетела, прижимаясь к земле, ее крылья полоснули мостовую. И это напряжение, эта нарастающая тоска и тяжесть во всем организме стали бы нестерпимы, продлись такой мучительный зной еще хоть одно мгновение. Но когда гнет с молниеносной быстротой достиг высшей точки, вдруг наступила разрядка, перелом... едва заметная где-то пробежала спасительная трещинка. И все же каждый почувствовал бы ее, если бы в ту же секунду не хлынул дождь, не предваренный даже падением первых капель, - такой, что вода вспенилась в водостоках и струйки высоко и весело запрыгали по тротуару. Томас, приученный болезнью прислушиваться к показанью своих нервов, в этот необычный миг приложил руку ко лбу и загасил папиросу. Он взглянул на своих: ощутили, отметили ли и они то же самое? Мать казалась непокойной, до остальных же, по-видимому, ничего не дошло. Консульша задумчиво смотрела на ливень, полностью скрывший от ее глаз Мариенкирхе. Потом она вздохнула: - Слава тебе, господи! - Ну вот, - сказал Том, - через две минуты станет прохладно. Только теперь будет капать с деревьев, и нам придется пить кофе на террасе. Открой-ка окно, Тильда! В комнату ворвался шум почти оглушительный - все вокруг плескалось, барабанило, журчало и пенилось. Снова поднялся ветер и, весело налетая на плотную дождевую завесу, стал рвать ее, швырять из стороны в сторону. С каждым мгновением становилось прохладнее. Вдруг через ротонду опрометью пробежала горничная Лина, она ворвалась в ландшафтную так стремительно, что Ида Юнгман поспешила осадить ее укоризненным возгласом: - О, господи, ну можно ли? Бессмысленные от испуга голубые глаза Лины были широко раскрыты, губы ее двигались... но с них не срывалось ни единого звука. - Ах, госпожа консульша!.. Ах, боже ты мой!.. Да идите же скорей... Ах господи, беда, беда!.. - Так, - произнесла Тони, - опять она что-нибудь расколотила! И, наверно, хороший фарфор! Ну знаешь, мама, и прислуга же у тебя!.. Но девушка испуганно забормотала: - Нет, нет, мадам Грюнлих... Ох, кабы так!.. С хозяином беда! Я пришла им башмаки подать, а господин консул сидят в кресле, слова сказать не могут, только глядят на меня. Верно, плохо им совсем, господин консул желтый весь... - За Грабовом! - крикнул Томас и ринулся к двери. - Боже мой, боже мой! - зарыдала консульша и, молитвенно сложив руки, бросилась вон из комнаты. - За Грабовом! Карету!.. Скорей!.. - едва дыша, повторила Тони. Обгоняя друг друга, они сбежали с лестницы, ворвались в маленькую столовую, оттуда в спальню. Но Иоганн Будденброк был уже мертв. ЧАСТЬ ПЯТАЯ 1 - Добрый вечер, Юстус, - сказала консульша. - Надеюсь, ты здоров? Садись, пожалуйста! Консул Крегер обнял ее с братской нежностью и пожал руку старшей племяннице, тоже присутствовавшей здесь, в большой столовой. Ему было теперь около пятидесяти пяти лет, и в последнее время он помимо маленьких усиков стал носить еще изящно закругленные, но уже совсем седые бакенбарды, оставлявшие открытым подбородок. Большую розовую плешь консула прикрывало несколько тщательно заглаженных жидких прядей. На рукаве его элегантного сюртука была нашита широкая траурная повязка. - Слышала ты последнюю новость, Бетси? - спросил он. - Тони, тебе это будет особенно интересно. Одним словом, наш участок у Городских ворот продан... Кому? Даже не одному человеку, а двоим сразу. Его разгородят забором, дом будет снесен, справа выстроит себе конуру почтенный коммерсант Бентьен, а слева не менее почтенный - Зеренсен... Что ж, бог в помощь! - Ужасно! - воскликнула мадам Грюнлих, уронив руки на колена и подъяв взор к потолку. - Дедушкин участок! Что ж от него останется? Вся прелесть заключалась в его обширности, может быть излишней, но зато как там все было аристократично! Огромный сад, до самой Травы... и дом в глубине... и каштановая аллея... Так, значит, теперь все это разделят? Бентьен будет стоять у одной двери с трубкой в зубах, а Зеренсен у другой... Что ж, и я скажу: бог в помощь, дядя Юстус! Нет уж теперь в людях того аристократизма! Никто не нуждается в большом участке! Хорошо, что дедушка до этого не дожил... В доме все еще царило подавленное и траурное настроение, и Тони, несмотря на все свое негодование, не решилась прибегнуть к более энергичным выражениям. Разговор этот происходил в день вскрытия завещания - через две недели после кончины консула, вечером, в половине шестого. Консульша Будденброк попросила брата к себе на Менгштрассе для того, чтобы он вместе с Томасом и г-ном Маркусом, управляющим, ознакомился с завещанием покойного и с его имущественными распоряжениями. Тони объявила, что она тоже примет участие в семейном совете. "Это моя прямая обязанность по отношению к родным и фирме", - пояснила она и действительно позаботилась придать этой встрече особо торжественный характер. Она затянула шторы на окнах и вдобавок к двум парафиновым лампам, горевшим на раздвинутом, покрытом зеленым сукном обеденном столе, зажгла все свечи в больших позолоченных канделябрах. Кроме того, она выложила на стол целую груду бумаги и отточенных карандашей, хотя никто толком не знал, кому и для чего это собственно нужно. Черное платье придавало фигуре Тони девическую стройность. И хотя ее, может быть, больше всех ранила смерть консула, который был так душевно близок ей последнее время, хотя она еще сегодня, думая о нем, дважды принималась горько рыдать, - предвиденье этого семейного совета, этой серьезной и важной беседы, в которой она надеялась достойно соучаствовать, заставило порозоветь ее хорошенькое личико, взор ее оживился, движения стали энергичными и величавыми. Консульша, утомленная всем пережитым - испугом, душевной болью, нескончаемыми траурными формальностями и погребальной церемонией, - выглядела вконец измученной. Лицо ее казалось еще бледнее от черных лент чепца, светло-голубые глаза смотрели устало. Но в заботливо расчесанных рыжеватых волосах по-прежнему не было ни единой серебряной нити. Продолжал ли то действовать чудотворный парижский настой, или на смену ему уже пришел парик - об этом знала только мамзель Юнгман, но она не выдала бы тайны консульши даже родным ее дочерям. Втроем они сидели у стола и ждали, когда придут из конторы Томас и г-н Маркус. Белые боги горделиво взирали на них с небесно-голубых шпалер. - Дело вот в чем, милый мой Юстус, - начала консульша. - Я побеспокоила тебя... Словом, речь идет о нашей меньшой, о Кларе. Покойный Жан предоставил мне выбор опекуна, в котором девочка будет нуждаться еще в течение трех лет... Я знаю, ты не любишь лишних хлопот, у тебя и так много обязательств по отношению к жене, к сыновьям... - К сыну, Бетси. - Не надо, не надо, Юстус! Будем милосердны!.. "Яко мы прощаем должникам нашим", - гласит Писание. Подумай об отце небесном. Брат не без удивления взглянул на нее. Подобные сентенции он привык слышать разве что из уст покойного консула. - Но я полагаю, - продолжала она, - что звание опекуна не слишком обременит тебя. Поэтому я решилась просить... - Охотно, Бетси. Верь мне, что я с удовольствием его приму... А не позовешь ли ты сюда мою подопечную? Славная девочка, пожалуй, только слишком серьезная... Клару позвали. Она явилась, бледная, вся в черном. Движения у нее были меланхолические и скованные. После смерти отца она большую часть времени проводила в молитвах, почти не выходя из своей комнаты. Взгляд ее темных глаз был неподвижен; казалось, она окаменела в скорби и страхе божием. Дядя Юстус, неизменно галантный, поспешил встать и даже слегка склонился, пожимая руку племяннице; он сказал ей несколько пристойных случаю слов, и она опять удалилась, после того как консульша запечатлела поцелуй на ее неподвижных устах. - Что слышно о нашем милом Юргене? - снова заговорила консульша. - Как он себя чувствует в Висмаре? (31) - Хорошо, - отвечал Юстус Крегер, опускаясь на стул и слегка пожимая плечами. - Хочу думать, что он нашел свое место в жизни. Он славный малый, Бетси, и весьма добропорядочный, но... после того как ему дважды не повезло с экзаменами, это был, пожалуй, наилучший исход... Юриспруденция как-то не пришлась ему по душе, а в почтовом ведомстве у него вполне респектабельная должность. Скажи-ка, Бетси: говорят, твой Христиан возвращается? - Да, Юстус. Дай ему бог счастливого плаванья! Ох, это ведь такая даль! Хотя я написала ему на следующий же день после смерти Жана, но он еще не скоро получит письмо, а путешествие на корабле займет добрых два месяца. Но он должен приехать, Юстус, я так этого хочу. Правда, Том говорит, что Жан был бы против того, чтобы он оставил свое место в Вальпараисо... Но, подумай сам, скоро восемь лет, как я его не видела! И это при теперешнем моем положении! О, я хочу, чтобы в такое тяжелое время все дети были при мне... Это вполне естественно для матери... - Ну конечно, конечно, - поспешил согласиться консул Крегер, заметив слезы у нее на глазах. - Теперь уже и Томас согласен, - продолжала консульша. - Где же Христиану и служить, как не в деле своего отца, у Тома? Он может остаться здесь и работать... Ах, я все время дрожала, что тамошний климат будет для него губителен. Тут в столовую вошел Томас Будденброк в сопровождении г-на Маркуса. Фридрих Вильгельм Маркус, старый управляющий покойного консула, человек очень высокого роста, был одет в коричневый сюртук с траурной повязкой на рукаве. Он говорил тихим голосом, с запинками, будто обдумывая каждое слово, и при этом либо медленно пропускал между указательным и третьим пальцем левой руки свои рыжеватые взъерошенные усы, почти закрывавшие его губы, либо непрерывно потирал руки. В разговоре он неуклонно отводил свои круглые карие глаза от собеседника и производил впечатление человека рассеянного и непонятливого, тогда как на самом деле пытливо вслушивался в каждое слово. Отличительной чертой Томаса Будденброка, уже в столь юные годы ставшего главой большого торгового дома, было чувство собственного достоинства, сказывавшееся в выражении лица и в осанке; но он был все так же бледен, а руки его - на одной поблескивал фамильный перстень с изумрудной печаткой - белизной соперничали с манжетами, выглядывавшими из-под черного сукна рукавов; по неестественной, зябкой белизне этих рук можно было догадаться, что они всегда холодны и сухи. Эти руки с холеными ногтями чуть-чуть синеватого оттенка в иные минуты, при иных бессознательно принимаемых положениях, вдруг поражали, даже в какой-то мере отталкивали своей судорожной нервностью и боязливой скованностью, никогда раньше не присущей широким, отнюдь не аристократическим, хотя и изящным рукам Будденброков, нервностью, очень уж к ним неподходящей... Войдя в комнату, Том тут же распахнул дверь в ландшафтную, чтобы дать доступ теплу, - там за чугунной решеткой пылали дрова. Затем он обменялся рукопожатием с консулом Крегером и занял место за столом напротив г-на Маркуса; садясь, он вскинул одну бровь и не без удивления поглядел на присутствующую здесь сестру. Но она с таким независимым видом подняла голову, что он счел за благо воздержаться от какого бы то ни было замечания. - Итак, значит, величать тебя "господином консулом" еще рановато? - спросил Юстус Крегер. - Видно, Нидерланды напрасно надеются на твое представительство, дружище? - Да, дядя Юстус, я решил повременить. Я мог бы, конечно, сразу принять на себя консульские обязанности и целый ряд других, но, во-первых, у меня еще годы не те, а во-вторых, я предложил это дяде Готхольду. Он очень обрадовался и дал свое согласие. - Весьма разумно, мой мальчик. И очень политично... Вполне gentlemanlike [по-джентльменски (англ.)]. - Господин Маркус, - начала консульша, - дорогой мой господин Маркус! - И она протянула ему руку ладонью вверх. - Я попросила вас подняться к нам... Вы знаете, о чем будет речь, и, я уверена, не станете возражать. Согласно завещанию моего покойного мужа, мы просим вас отныне помогать фирме своим деятельным испытанным трудом уже не в качестве стороннего человека, а в качестве компаньона... - Разумеется, разумеется, госпожа консульша, - проговорил г-н Маркус. - Верьте, госпожа консульша, что я глубоко признателен за честь, оказанную мне этим предложением, ибо средства, которые я могу внести в дело, весьма и весьма незначительны. И, конечно, самое разумное, что я могу сделать перед богом и людьми, - это с глубочайшей благодарностью принять предложение ваше и вашего сына. - Да, Маркус, а мне позвольте, в свою очередь, от души поблагодарить вас за готовность взять на себя часть той ответственности, которая мне одному, пожалуй, была бы не по силам. - Томас проговорил это торопливо и как-то вскользь, пожимая руку своему компаньону. Между ними давно уже существовала договоренность, и вся эта церемония была пустой формальностью. - Хоть и говорят: "в паю - в бою, а не в добыче", но я надеюсь, что вы оба опровергнете эту дурацкую поговорку, - заметил консул Крегер. - А теперь, друзья, посмотрим, как там у вас все обстоит. Меня, собственно, интересует только доля моей подопечной; остальное - дело ваше. Есть у тебя копия завещания, Бетси? А у тебя, Том, примерный расчет? - Только в голове, - отвечал Томас; он откинулся в кресле, устремил взор на открытую дверь ландшафтной и, машинально водя по столу золотым карандашиком, принялся за выкладки. Состояние, оставленное консулом, как выяснилось, было значительнее, чем кто-либо мог предположить. Правда, приданое его старшей дочери пошло прахом и потери, понесенные фирмой в связи с бременским банкротством в 1851 году, образовали значительную брешь в ее капитале; 48-й год, так же как и нынешний, 55-й, отмеченные войнами и беспорядками, тоже не принесли с собой ничего, кроме убытков. Но доля Будденброков в крегеровском наследстве, равнявшемся четыремстам тысячам марок, - поскольку Юстус очень многое забрал вперед, - исчислялась в триста тысяч, и хотя Иоганн Будденброк, по купеческому обыкновению, постоянно жаловался на недохватки, но ежегодный тридцатитысячный доход в продолжение пятнадцати лет вполне уравновесил потери. Итак, состояние Будденброков, не считая недвижимости, в общем итоге составляло семьсот пятьдесят тысяч марок. Даже Томаса, бывшего в курсе всех дел, отец при жизни оставлял в неведении относительно этой цифры и, если консульша приняла ее теперь спокойно и скромно, если Тони, которая во всем этом ровно ничего не понимала, с очаровательной величавостью поглядывала на присутствующих, хотя и не могла согнать с лица недоумевающего выражения, говорившего: "Что, это много? Правда, мы богатые люди?" - если г-н Маркус медленно и нарочито рассеянно потирал руки, а консул Крегер уже явно скучал, то Томас, выговорив эту цифру, невольно проникся нервической азартной гордостью, в данный момент, впрочем, обернувшейся чуть ли не недовольством. - Нам давно уже следовало довести состояние до миллиона, - сказал он сдавленным от волнения голосом, и руки у него задрожали. - Дедушка в лучшие свои времена ворочал капиталом в девятьсот тысяч... А с тех пор сколько затрачено усилий! Какие успешные обороты, какие значительные куши по временам! Да еще мамино приданое и мамино наследство! Но это постоянное дробление... Бог мой, я понимаю, что оно в природе вещей! И простите меня за то, что я сейчас говорю почти исключительно с точки зрения фирмы, а не семейных взаимоотношений... Эти приданые, эти выплаты дяде Готхольду и во Франкфурт - сотни тысяч, которые пришлось изъять из оборота!.. А ведь тогда у главы торгового дома был только один брат и одна сестра... Ну, хватит об этом! Короче говоря, придется нам с вами основательно потрудиться, Маркус! Воля к действию, к победе, к власти, стремление покорить себе счастье на мгновенье загорелись в его глазах. Ему казалось, что взоры всего мира устремлены на него; сумеет ли он достойно повести дела фирмы или хотя бы поддержать ее престиж, не посрамив старого купеческого имени? На бирже на него уже благодушно и насмешливо поглядывали умудренные опытом дельцы, словно вопрошая: "Ну как, справишься, сынок?" "Справлюсь", - думал он. Фридрих Вильгельм Маркус продолжал задумчиво потирать руки, а Юстус Крегер сказал: - Спокойствие, Том! Когда твой дедушка стал поставщиком прусской армии, были другие времена... И они перешли к подробному обсуждению важнейших и второстепенных пунктов завещания, в котором уже все приняли участие, а консул Крегер даже внес в него юмористическую нотку, называя Томаса не иначе, как "ваше высочество, ныне правящий герцог". - Складской участок, - заметил он, - согласно традиции, остается во владении короны. Само собой разумеется, что распоряжения покойного консула преследовали цель - по мере возможности сохранить состояние нераздробленным. Универсальной наследницей назначалась г-жа Элизабет Будденброк, капитал по-прежнему должен был оставаться в деле. Тут г-н Маркус заметил, что в качестве компаньона он приумножит оборотные средства фирмы на сто двадцать тысяч марок. Томасу на первых порах в личное его распоряжение выделялось пятьдесят тысяч марок и столько же Христиану - на случай, если он пожелает устроиться самостоятельно. Юстус Крегер снова оживился, когда был зачитан пункт: "Определение суммы приданого моей горячо любимой дочери Клары в случае ее вступления в брак предоставляется моей горячо любимой жене..." - Ну что ж, скажем - сто тысяч, - предложил консул Крегер. Откинувшись на спинку стула, он положил ногу на ногу и подкрутил обеими руками кончики своих усов - воплощенная щедрость! Однако сумма приданого, по традиции, была определена в восемьдесят тысяч. При чтении следующего пункта: "В случае вторичного замужества моей горячо любимой дочери Антонии, принимая во внимание, что при первом браке ей было выделено в качестве приданого восемьдесят тысяч марок, во второй раз сумма такового не должна превышать семнадцати тысяч талеров..." - госпожа Антония взволнованно и грациозно простерла руки к собеседникам, тем самым оправив слегка сбившиеся рукава, подняла взор к потолку и воскликнула: - Грюнлих! Да! Это прозвучало как воинственный клич, как короткий зов фанфары. - Вы, верно, даже и не знаете точно, как все получилось с этим типом, господин Маркус, - произнесла она. - Сидим мы в один прекрасный вечер в саду перед "порталом". Вы ведь знаете, господин Маркус, наш "портал"... Хорошо! И кто же вдруг появляется? Неизвестная личность с золотистыми бакенбардами... Вот пройдоха!.. - Так, - сказал Томас. - А что, если мы после поговорим о господине Грюнлихе? - Хорошо, хорошо! Но ты не можешь не согласиться со мной, Том, - ты ведь умный человек, - что в жизни, - я на опыте в этом убедилась, хотя еще так недавно была наивной девчонкой, - не все совершается честным и праведным путем... - Ода, - согласился Том. И вернувшись к завещанию, они зачитали распоряжения касательно семейной Библии, брильянтовых пуговиц консула и множества других мелочей. Юстус Крегер и г-н Маркус остались ужинать. 2 В начале февраля 1856 года, после восьмилетнего отсутствия. Христиан Будденброк возвратился в родной город. Он приехал из Гамбурга в почтовой карете, одетый в желтый клетчатый костюм, в котором безусловно было что-то тропическое, привез с собой меч меч-рыбы, а также длинный сахарный тростник и с рассеянной задумчивостью позволил консульше заключить себя в объятия. Он сохранил тот же рассеянно-задумчивый вид и на следующее утро, когда вся семья отправилась на кладбище у Городских ворот, чтобы возложить венок на могилу консула. Они стояли друг подле друга на заснеженной дорожке перед большой плитою, где высеченный в камне фамильный герб окружали имена тех, что почили здесь, у подножия мраморного креста, водруженного на опушке маленькой, по-зимнему обнаженной кладбищенской рощи, - все, кроме Клотильды, уехавшей в "Неблагодатное" ухаживать за больным отцом. Тони положила венок на то место, где свежими золотыми буквами было запечатлено имя ее отца, несмотря на снег, опустилась на колени у могилы и начала молиться; черная вуаль ее развевалась на ветру, и широкое платье - что и говорить - очень живописно драпировалось вокруг ее склоненной фигуры. Одному богу известно, чего больше было в ее позе - тоски, религиозного экстаза или самолюбования красивой женщины. Томас не был в настроении размышлять об этом. Христиан же искоса посматривал на сестру со смешанным выражением иронии и опаски, словно говоря: "Посмотрим, как ты сумеешь выпутаться! Смутишься ты, когда встанешь, или нет? Неприятное положение!" Тони, поднявшись, поймала на себе этот взгляд, но отнюдь не смутилась. Она закинула голову, поправила вуаль, юбку и горделивой поступью пошла по дорожке. Христиан облегченно вздохнул. Если покойный консул с его сентиментальной любовью к господу богу и спасителю был первым из Будденброков, познавшим и культивировавшим в себе такие небудничные, некупеческие и сложные чувства, то его сыновья - первые из Будденброков - нервно съеживались при открытом и наивном изъявлении этих чувств. Томас, бесспорно, острее и болезненнее пережил кончину отца, чем, например, его дед смерть своего родителя, - и все же он не преклонял колен у могилы, не разражался, подобно своей сестре Тони, рыданиями, как ребенок, уронив голову на стол, и воспринимал как нечто весьма неподобающее, когда мадам Грюнлих между жарким и десертом начинала в восторженных выражениях говорить о покойном отце. Он противопоставлял этим бурным проявлениям ее чувств благопристойную серьезность, молчаливую сдержанность и только едва заметно покачивал головой. Когда же никто не упоминал о покойном консуле и даже не думал о нем, глаза Томаса увлажнялись слезами, хотя лицо его и сохраняло неизменно спокойное выражение. По-другому вел себя Христиан. Во время наивных и ребяческих излияний сестры ему никак не удавалось усидеть спокойно: он низко склонялся над тарелкой, готов был, казалось, провалиться сквозь землю, время от времени даже прерывал ее тихим, страдальческим: "О, господи, Тони!..", и его длинный нос весь собирался в бесчисленные морщинки. Да, он выказывал беспокойство и замешательство, когда речь заходила о покойном отце, избегая и страшась, по-видимому, не только неделикатных проявлений глубоких и серьезных чувств, но и самих этих чувств. Он не пролил ни единой слезы по отцу. Объяснить это только долгой разлукой было невозможно. Но самое удивительное, что, вопреки своей обычной неприязни к подобным разговорам, он то и дело отводил в сторону Тони и заставлял ее во всех подробностях пересказывать события того страшного дня, - из всей семьи мадам Грюнлих была самой лучшей рассказчицей. - Так, значит, он весь пожелтел? - в пятый раз допытывался Христиан. - А что крикнула горничная, когда вбежала в ландшафтную? Пожелтел, значит, весь... и слова уже не выговорил до самой смерти? А что рассказывает горничная? Какие-то звуки ему все-таки удалось выдавить из себя: уа, уа... так? Потом он замолкал, замолкал надолго, и в его маленьких, глубоко сидящих круглых глазах, быстро перебегавших с предмета на предмет, отражалась напряженная работа мысли. "Ужасно!" - внезапно восклицал он, вставая, и видно было, что дрожь пронизывает его; потом он начинал ходить взад и вперед все с тем же тревожным и задумчивым выражением в глазах. А Тони удивлялась, как это ее брат, конфузившийся, когда она вслух оплакивала отца, начинал вдруг с повергавшей ее в трепет старательностью воспроизводить те предсмертные звуки, о которых ему поведала - и не раз - горничная Лина. За последние годы Христиан отнюдь не похорошел. Он был тощ и бледен. Кожа туго обтягивала его череп, между выдававшихся вперед скул торчал острый, костистый и горбатый нос, волосы на голове уже приметно поредели. Шея у него была тонкая и слишком длинная, а ноги кривые. Жизнь в Лондоне, бесспорно, наложила на него свой отпечаток, а так как он и в Вальпараисо общался главным образом с англичанами (32), то вся его внешность стала явно энглизированной, что, впрочем, даже шло к нему. Эта энглизированность давала себя знать в удобном покрое его костюма из прочной шерстяной материи, в солидной элегантности широконосых башмаков, а также и в манере носить густые рыжеватые усы, - они как-то кисло свешивались вниз. Даже в его руках с овальными, опрятными, коротко подстриженными ногтями и прозрачной матовой и очень пористой кожей, как у людей, долго живших в жарком климате, было что-то неуловимо английское. - Скажи, пожалуйста, - внезапно спросил он Тони, - знаешь ты такое чувство... мне трудно описать... вот когда проглотишь слишком твердый кусок и начинает болеть вся спина, сверху донизу? - При этих словах его нос опять собрался в неисчислимое множество морщинок. - Подумаешь, какая невидаль! - отвечала Тони. - Надо выпить глоток воды - вот и все. - Ах, так! - отвечал он, явно неудовлетворенный. - Нет, мы, по-видимому, говорим о разных вещах. - Тень беспокойства и тревоги опять пробежала по его лицу. Христиан, первый из всей семьи, стал позволять себе вольности в поведении и забывать об уважении к семейному горю. Он не разучился еще подражать покойному Марцеллусу Штенгелю и часами говорил его голосом. Как-то за столом он осведомился о Городском театре, хорошая ли там труппа и какие играют пьесы. - Не знаю, - отвечал Том, преувеличенно равнодушно, чтобы скрыть свое раздражение. - В настоящее время меня это не интересует. Но Христиан, точно и не слыша его слов, начал говорить о театре: - Не могу вам сказать, как я люблю театр! Уже самое это слово делает меня счастливым. Не знаю, знакомо ли кому-нибудь из вас это чувство... Я, например, мог бы часами сидеть без движения и смотреть на закрытый занавес. При этом я радуюсь, как радовался ребенком, входя вот в эту комнату за рождественскими подарками... А чего стоит минута, когда в оркестре начинают настраивать инструменты! Этого одного достаточно, чтобы полюбить театр! Но самое лучшее - это любовные сцены... некоторые артистки так удивительно умеют сжимать обеими руками голову первого любовника!.. Вообще артисты... в Лондоне, да и в Вальпараисо, я много встречался с ними. Сначала я даже гордился, что в обыденной жизни запросто разговариваю с этими людьми. Ведь в театре я слежу за каждым их движением... Это очень интересно! Человек кончает свой монолог, спокойнейшим образом поворачивается и уходит медленно, уверенно, не смущаясь, хотя знает, что весь зал смотрит ему вслед... Как это они могут?.. Когда-то я только и мечтал попасть за кулисы, да, а теперь, признаться, я чувствую себя там как дома. Представьте себе, как-то раз в оперетте, это было в Лондоне, подняли занавес, когда я стоял на сцене... я разговаривал с мисс Уотерклоз... некой Уотерклоз... прехорошенькой особой! И вдруг - передо мной разверзается зал! Бог ты мой! Не помню, как я и ушел со сцены! Мадам Грюнлих, единственная из всех, прыснула, но глаза Христиана блуждали, и он не унимался. Он рассказывал об английских кафешантанных певичках, об одной даме, выступавшей в пудреном парике, которая, ударив пастушеским посохом об пол, начинала песенку "That's Maria". - Мария, это, знаете ли, самая что ни на есть пропащая... Ну, например, совершила какая-нибудь женщина тягчайший грех: That's Maria! Мария - последняя из последних... олицетворенный порок... - При последнем слове лицо его приняло брезгливое выражение, он опять сморщил нос и поднял правую руку с конвульсивно согнутыми пальцами. - Assez, Христиан, - сказала консульша. - Нас это нисколько не интересует. Но Христиан отсутствующим взором смотрел куда-то мимо нее. Он, вероятно, прекратил бы разговор и без ее оклика: хоть его маленькие, круглые, глубоко сидящие глаза и продолжали без устали блуждать по сторонам, но сам он погрузился в тяжкое, неспокойное раздумье, видимо, о Марии и пороке. Неожиданно он воскликнул: - Странно... иногда я вдруг не могу глотать! Ничего тут смешного нет; по-моему, это очень даже печально! Мне вдруг приходит в голову, что я не могу глотать, и я действительно не могу. Кусок уже во мне, где-то там глубоко, но вот здесь все - шея, мускулы - просто отказываются служить... отказываются повиноваться моей воле, понимаете? Более того, я даже не решаюсь энергично захотеть проглотить. Тони вышла из себя: - Христиан! Боже мой! Что за нелепица! Ты не решаешься захотеть проглотить!.. Смех, да и только! Ну можно ли городить такую чепуху?.. Томас молчал, но консульша сказала: - Это все нервы, Христиан. Тебе уже давно следовало вернуться домой: тамошний климат мог бы окончательно расстроить твое здоровье. После обеда Христиан уселся за фисгармонию, стоявшую в столовой, и стал изображать виртуоза. Он делал вид, что откидывает со лба длинные волосы, потирал руки, исподлобья оглядывал публику: беззвучно - не приводя в движение мехи, ибо он совершенно не умел играть и вообще был немузыкален, как большинство Будденброков, - низко склонившись над клавиатурой, он вдруг обрушивался на басы, словно разыгрывая безумные пассажи, откидывался на стуле, подымал взоры ввысь, отрывал руки от клавишей и мощным, победоносным движением вновь опускал их. Даже Клара не могла не рассмеяться. Он играл как настоящий шарлатан, удивительно правдоподобно, со страстью, с редкостным комизмом, носившим буффонный и эксцентрический характер, свойственный англо-американскому юмору, но ничуть не отталкивающий, ибо в этой стихии Христиан чувствовал себя как рыба в воде. - Я всегда усердно посещал концерты, - объявил он. - Мне доставляет огромное удовольствие смотреть, как люди властвуют над инструментами!.. Да, прекрасно быть артистом! И он снова принимался за "игру". Потом вдруг прекращал ее и делался серьезен до того неожиданно, что казалось, маска упала с его лица; он вставал, приглаживал рукой редкие волосы, пересаживался на другое место да так и оставался там сидеть - молчаливый, мрачный, с тревожным выражением лица, словно прислушиваясь к какому-то раздражающему шуму. - Временами Христиан кажется мне странноватым, - заметила как-то вечером мадам Грюнлих своему брату Томасу, когда они остались вдвоем. - Как он разговаривает? То ли он уж слишком пускается в подробности, то ли не знаю уж как и сказать... Он все на свете видит не с той стороны, правда? - Да, - отвечал Том, - я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду. Христиан лишен внутренней деликатности... трудно это выразить словами. Ему недостает того, что называется уравновешенностью, устойчивостью души. С одной стороны, он не в силах сохранять спокойствие при бестактных и наивных выходках других... они для него непереносимы, он не умеет их сглаживать и немедленно теряет самообладание; но, к сожалению, он теряет самообладание и в другом смысле - сам впадает в неприятнейшую болтливость и выворачивает всю душу наизнанку. Иногда это действует просто отталкивающе. Точно бред горячечного больного. Без связи, без оглядки на окружающих... А все дело в том, что Христиан слишком занят собой, слишком прислушивается к тому, что происходит внутри него... Иногда он, как маньяк, старается вытащить на свет, выболтать малейшие сокровеннейшие свои переживания... такие, о которых разумный человек и не вспоминает, более того - о которых он знать не хочет, - по той простой причине, что о них стыдно говорить. В этой его сообщительности есть доля бесстыдства, Тони! Понимаешь, каждый может признаться, что любит театр, но он сделает это без нажима, вскользь, не распространяясь, - словом, скромно. А у Христиана такой тон, словно он хочет сказать: разве моя любовь к театру не есть нечто из ряда вон выходящее, исключительное? Он так подбирает слова, как будто ему нужно выразить что-то необыкновенно тонкое, неуловимое и необычайное... Одно я тебе скажу, - продолжал Томас, помолчав и бросив окурок через кованую решетку в печь. - Я много думал о таком опасливо-тщеславном и любопытном копанье в собственной душе, и у меня в свое время была к этому склонность... но я заметил, что она делает человека распущенным, ленивым, невыдержанным... а выдержка и уравновешенность для меня лично - самое главное. На свете всегда есть и будут люди, имеющие право на повышенный интерес к самому себе, на пристальное наблюдение за своими чувствами, - например, поэты, способные правильно и красиво воссоздать свой многообразный внутренний мир и тем самым обогатить внутренний мир других. Но мы, друг мой, всего только простые коммерсанты, и нашему самосозерцанию, право же, грош цена. В лучшем случае нас хватает на то, чтобы объявить, что настройка инструментов в оркестре доставляет нам какое-то неизъяснимое удовольствие и что иногда мы не решаемся захотеть... сделать глотательное движение. Черт возьми, лучше нам пораскинуть мозгами да добиться чего-нибудь в жизни, как того добивались наши предки... - Да, Том, ты высказываешь и мои мысли. Когда я думаю, что эти Хагенштремы с каждым днем все больше задирают нос... О, господи... эдакая мразь!.. Мама не хочет слышать этого слова, но как их еще прикажешь назвать? Может быть, они воображают, что, кроме них, во всем городе нет ни одной почтенной семьи? А? Право, тут уже остается просто расхохотаться. Ничего другого не придумаешь! 3 Глава фирмы "Иоганн Будденброк" по приезде брата смерил его долгим испытующим взглядом и первые дни неприметно, от случая к случаю, старался наблюдать за ним, а затем, - хотя по его неизменно спокойному лицу никто бы не мог сказать, что он уже вынес свое суждение, - видимо, решил, что любопытство его удовлетворено и мнение раз навсегда составлено. Он говорил с братом в семейном кругу безразличным тоном о безразличных вещах и смеялся наравне с другими, когда тот давал свои "представления". Примерно через неделю он сказал Христиану: - Итак, значит, мы будем работать вместе, друг мой?.. Насколько я знаю, ты согласен пойти навстречу маминому желанию, не так ли? Маркус, как тебе известно, стал моим компаньоном в доле, соответствующей его паю. Мне думается, что, как мой брат, ты займешь его прежнее место, то есть место управляющего... Во всяком случае, официально. Что же касается работы как таковой, то я ведь не знаю, в какой мере ты усвоил практику коммерческих дел. Что-то мне кажется, что до сих пор ты больше кутил, чем занимался делами, а? Ну, английская корреспонденция, наверно, придется тебе по вкусу. Я же попрошу тебя лишь об одном, мой дорогой. Как брат главы фирмы, ты, конечно, займешь привилегированное положение среди других служащих. Думается, незачем тебе напоминать, что ты внушишь им куда больше уважения товарищеским обхождением и ревностным выполнением своих обязанностей, нежели использованием своих привилегий и небрежностью. Итак, значит, будем держаться положенных часов работы и соблюдать les dehors [приличия (фр.)], идет? Затем он оговорил условия оплаты, на которые Христиан согласился не раздумывая и не торгуясь, с видом смущенным и рассеянным, свидетельствовавшим о желании поскорее закончить разговор и о явном отсутствии стяжательского духа. На следующий день Томас представил его конторским служащим. Так началась деятельность Христиана во славу старинной фирмы. Первое время после смерти консула дела шли все так же бесперебойно и солидно. Но вскоре в городе стали замечать, что, с тех пор как бразды правления принял Томас Будденброк, в старинном торговом доме повеяло свежим духом предприимчивости и смелости. Фирма то заключала в известной мере рискованные сделки, то разумно и уверенно использовала кредит, бывший при "старом режиме" только отвлеченным понятием, теорией, бесполезным предметом роскоши. Биржевики лукаво перемигивались: Будденброк хочет срывать большие куши, и радовались, что к Томасу, словно свинцовое ядро к ноге, привязан непоколебимо честный г-н Маркус. Влияние г-на Маркуса тормозило ход дел. Он тщательно разглаживал двумя пальцами усы, с педантической аккуратностью раскладывал на столе письменные принадлежности, переставлял стакан с водой, неизменно стоявший на его конторке, и, напустив на себя отсутствующий вид, начинал всесторонне изучать очередное дело; вдобавок у него была привычка пять-шесть раз на дню выходить во двор и подставлять голову под водопроводный кран - для освежения. - Они отлично дополняют друг друга, - говаривал глава одной крупной фирмы другому, к примеру - консул Хунеус консулу Кистенмакеру. Среди моряков, складских рабочих и в бюргерских семьях помельче повторялось это же суждение, ибо весь город интересовался, удастся ли молодому Будденброку "набить мошну". Г-н Штут с Глокенгиссерштрассе тоже заметил своей супруге - той, что вращалась в высших кругах: - Эти двое отлично дополняют друг друга, уж поверь мне! Однако заправилой в деле, без сомнения, являлся младший компаньон. Это видно было уже по тому, как он обходился со служащими фирмы, с капитанами, с представителями складских контор, с возчиками и портовыми рабочими: он умел говорить с ними на понятном им языке и в то же время держать их на почтительном от себя расстоянии. Когда же г-н Маркус обращался к какому-нибудь бравому грузчику: "Ну, голубчик, смекнул, где тут собака зарыта?" - это звучало до того комично, что Томас, сидевший за конторкой напротив, не мог удержаться от смеха, и все служащие покатывались вслед за ним. Томас Будденброк, горя желанием придать новый блеск фирме, соответствующий ее старому доброму имени, и повседневно борясь за эту цель, не любил отходить в тень, ибо прекрасно сознавал, что не одну выгодную сделку заключил он благодаря своим уверенным, светским манерам, своей покоряющей любезности и такту. - Деловому человеку не полагается быть бюрократом, - говорил он Стефану Кистенмакеру (фирма "Кистенмакер и сыновья"), своему бывшему однокашнику и неизменному почитателю, который прислушивался к каждому слову Томаса и затем выдавал его за собственное мнение. - Личность играет первостепенную роль в нашем деле, в этом я уверен! Нельзя добиться сколько-нибудь крупного успеха, сиднем сидя в конторе... во всяком случае, мне такой успех не доставил бы радости. Успех не поддается вычислению за письменным столом... Я всегда испытываю потребность дирижировать ходом событий - глазами, словом, любезным жестом, направлять таковые непосредственным воздействием моей воли, моих способностей или, как ты любишь выражаться, моего везенья. Но это личное вмешательство коммерсанта во все дела, увы, выходит из моды... Время идет вперед и лучшее, как мне кажется, оставляет позади... Средства сообщения становятся все совершеннее, курсы узнаются все скорее, уменьшается риск, а вместе с ним уменьшаются и барыши... Да, прежде было по-другому! Мой дед, например, в пудреном парике и в туфлях отправился на четверке лошадей в Южную Германию в качестве поставщика прусской армии. Он обольщал всех, кто с ним соприкасался, пускался на всевозможные уловки и заработал там уйму денег. Ах, Кистенмакер! Боюсь, что коммерсантов ждет жизнь все более и более серая!.. Так любил он иногда сетовать, и потому ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем, например, выехав на прогулку с семьей, зайти на мельницу, иступить в разговор с польщенным хозяином и походя, за благодушной беседой, заключить выгодную сделку. Компаньон его ни на что подобное не был способен. Что касается Христиана, то на первых порах он как будто ревностно и охотно взялся за работу; более того, казалось, что именно в работе он находит счастье и удовлетворение. Много дней подряд он ел с таким аппетитом, так смачно курил свою коротенькую трубочку и так поводил плечами под сукном своего английского жакета, что не оставалось никаких сомнений в бодром и радостном состоянии его духа. По утрам, почти в одно время с Томасом, он спускался вниз, в контору, и усаживался в вертящееся кресло рядом с г-ном Маркусом, наискосок от брата, - ибо, так же как и оба совладельца, пользовался привилегией сидеть в кресле; он начинал с просмотра "Ведомостей", с удовольствием при этом докуривая свою утреннюю папиросу, затем доставал из нижнего ящика конторки старый коньяк, наливал себе рюмку, потягивался, чтобы почувствовать себя бодрее, произносил: "Ну-с!" - и, быстро водя языком во рту, приступал к работе. Его английские письма были необыкновенно складны и деловиты, ибо писал он по-английски так же, как говорил, - свободно, непринужденно, не затрудняясь подбором выражений. В кругу родных он, по обыкновению, всячески старался разъяснить свое состояние духа. - Коммерция в сущности прекрасное занятие, поистине заставляющее человека чувствовать себя счастливым! - объявлял он. - Почтенное дело, возвышающее тебя в собственных глазах, живое, интересное. Я, можно сказать, рожден для него! Притом я ведь как-никак Будденброк!.. Нет, никогда в жизни я себя так хорошо не чувствовал! Утром со свежей головой придешь в контору, просмотришь газету, покуришь, подумаешь о том о сем, опрокинешь рюмочку коньяку, немножко поработаешь - не успел оглянуться, уже обед. Ты ешь в кругу семьи, отдыхаешь и снова берешься за труды. Для писем тебе даются бланки, отпечатанные на превосходной гладкой бумаге, отличное перо, линейка, нож для разрезанья, печатка - все первейшего сорта, изящное... И вот ты начинаешь орудовать этими предметами - аккуратно, по порядку... а там, глядишь, и работе конец. Завтра тоже день. И когда подымаешься наверх к ужину, чувствуешь себя уж до того довольным... каждая частичка тела исполнена довольства... руки довольны!.. - Господи, Христиан, что за чушь ты несешь? - воскликнула Тони. - Руки довольны!.. - Да, да! Тебе это чувство незнакомо? Я имею в виду... - И он стал подробно разъяснять это чувство, стараясь втолковать им: - Ну вот, например, ты сжала кулак, понимаешь?.. Не очень сильно, потому что утомлена работой! Но ладонь не потная, она тебя не раздражает. Ей хорошо, приятно. В душе у тебя поднимается ощущение самоудовлетворенности... ты можешь сидеть сложа руки и не скучать. Все молчали. Затем Томас безразличным тоном, с целью скрыть свое раздражение, сказал: - По-моему, работаешь не для того, чтобы... - Он не договорил, не повторил слов Христиана, только добавил: - Во всяком случае, когда я работаю, то вижу перед собой другую цель. Но Христиан не слушал брата, его глаза блуждали, он погрузился в раздумье и затем начал рассказывать историю какой-то драки, виденной им в Вальпараисо и закончившейся смертоубийством. - ...Тут этот малый выхватил нож!.. Нескончаемые рассказы Христиана, над которыми от души смеялась мадам Грюнлих, в то время как консульша, Клара и Клотильда ужасались, а мамзель Юнгман и Эрика слушали с открытыми ртами, у Томаса почему-то не пользовались ни малейшим успехом. Он обычно прерывал их холодными и колкими замечаниями, как бы желая сказать, что, по его мнению, Христиан преувеличивает и подвирает, - хотя на самом деле это было не так, а только рассказывал он очень красочно и увлеченно. Может быть, Томаса уязвляло, что младший брат больше видел, чем он сам? Или же ему не по душе была хвала беспорядку, экзотике и насилию, слышавшаяся в этих рассказах о поножовщине и пистолетных выстрелах. Так или иначе, но Христиан нимало не смущался неодобрительным отношением брата к его повествованьям; он так упивался своим рассказом, что вопрос об успехе или неуспехе уже не заботил его, а кончив, озирался вокруг с видом задумчивым и отсутствующим. Если со временем отношения обоих Будденброков и сложились неблагоприятно, то, во всяком случае, вина за это ложилась не на Христиана, никогда не выказывавшего, да и не питавшего к брату какой-либо неприязни и отнюдь не позволявшего себе осуждать его или вообще как-то оценивать. Хоть он ничего и не говорил, но все его поведение доказывало, что он не оспаривает превосходства брата, его большей серьезности, лучших способностей, деловитости и положительности, Но как раз это-то беспредельное, безразличное, покорное подчинение и сердило Томаса, ибо Христиан заходил в нем уже так далеко, покорялся так охотно и неизменно, что невольно начинало казаться, будто он вовсе не придает значения моральному превосходству, деловитости, серьезности и положительности. Так, например, он просто не замечал, что глава фирмы, хотя тот тоже ничего не говорил, начинает со всевозрастающим нерасположением относиться к нему, на что, впрочем, у Томаса имелись достаточные причины, ибо, увы, трудовое рвение Христиана после первой, а тем более второй недели заметно пошло на убыль. Выразилось это сперва в том, что приготовления к рабочему дню, бывшие поначалу как бы искусственно и утонченно растянутой радостью предвкушения, то есть чтение газеты, докуривание утренней папиросы и питье коньяку, постепенно стали занимать все больше и больше времени, а под конец на эти приготовления уходили уже все часы до обеда. Затем, как-то само собой вышло, что Христиан начал сваливать с себя бремя обязательного сиденья в конторе, - по утрам, с неизменной папиросой в зубах, он позже начинал эти свои приготовления, обедать отправлялся в клуб и возвращался с большим опозданием, а иногда и вовсе не возвращался. Этот клуб, членами которого были главным образом холостые коммерсанты, арендовал в первом этаже одного ресторана несколько благоустроенных залов, где можно было пообедать, а также непринужденно и не совсем невинно провести время, - к услугам посетителей здесь имелась рулетка. Завсегдатаями клуба являлись и некоторые ветреные отцы семейств, как, например, консул Крегер и, уж само собой разумеется, Петер Дельман. Полицей-президент Кремер был здесь "главным у брандспойта", по выражению доктора Гизеке - Андреаса Гизеке, сына брандмайора и однокашника Христиана, теперь видного адвоката; младший Будденброк наново сдружился с ним, хотя тот и слыл заядлым suitier. Христиан, или, как его чаще именовали, Кришан, издавна знакомый, даже приятель с большинством членов клуба, - почти все они были учениками Марцеллуса Штенгеля, - был встречен здесь с распростертыми объятиями. Правда, как коммерсанты, так и люди ученых профессий держались одинаково невысокого мнения о его умственных способностях, но умели ценить его дар развлекать общество. В клубе он давал лучшие свои "представления", рассказывал самые занятные истории. Усевшись за рояль, он изображал виртуоза, "показывал" английских и заатлантических актеров и оперных певцов, с невиннейшим видом повествовал о головокружительных любовных историях, случившихся в самых разных уголках земного шара, так что ни у кого уже не оставалось сомнений, что Христиан Будденброк самый заправский suitier; он доверительно сообщал и о собственных любовных похождениях - на кораблях, в вагонах железных дорог, в Сан-Паоло, в Уайтчепеле (33), в девственных лесах... Рассказывал он неутомимо, увлекательно, всецело завладевая вниманием слушателей, голосом немного жалобным и тягучим, затейливо и карикатурно, как английский юморист. Так, он поведал своим приятелям историю запаршивевшей собаки, которую переслали в ящике из Вальпараисо в Сан-Франциско. Одному богу известно, в чем заключалась соль этого анекдота, но в передаче Христиана он звучал необыкновенно комично. И в то время как все кругом с ног валились от хохота, он сам, горбоносый, худой, с непомерно длинной шеей и уже заметно поредевшими рыжеватыми волосами, сидел неподвижно, скрестив длинные кривые ноги и сохраняя на лице какое-то беспокойное, необъяснимо серьезное выражение, тогда как его маленькие глаза задумчиво перебегали с одного слушателя на другого... Минутами начинало казаться, что это его особа возбуждает смех, что смеются над ним... Но Христиана это не смущало. Дома он больше всего любил рассказывать о конторе в Вальпараисо, о тамошней нестерпимой жаре и о некоем молодом лондонце по имени Джонни Тендерстром, кутиле, "бесценном" парне, которого, "разрази меня господь, я никогда не видел за работой", и тем не менее весьма дельном коммерсанте... - Боже милостивый! - восклицал Христиан. - В такую-то жару! Является в контору шеф... мы, восемь человек, валяемся, как сонные мухи, и курим, чтобы хоть москитов-то отогнать. Боже милостивый! "Ну-с, - говорит шеф, - что-то не видно, чтобы вы работали, милостивые государи!.." - "No, sir, - отвечает Джонни Тендерстром, - теперь вы убедились в этом собственными глазами, сэр!" И при этом мы пускаем Дым ему прямо в физиономию. Боже милостивый! - Почему, собственно, ты все время приговариваешь "боже милостивый"? - с раздражением спросил однажды Томас. Но на самом деле раздражала его не любимая приговорка брата, а то, что Христиан рассказывал эту историю лишь для того, чтобы презрительно и насмешливо отозваться о работе вообще. В таких случаях мать старалась тактично замять разговор. "Много есть уродливого на свете, - думала консульша Будденброк, урожденная Крегер. - Случается, что братья ненавидят и презирают друг друга. Это ужасно, и, однако, это бывает. Но не надо говорить об этом. Лучше делать вид, что ничего не замечаешь. Даже думать не надо". 4 В мае месяце, в одну роковую ночь, у дяди Готхольда - консула Готхольда Будденброка, недавно справившего свое шестидесятилетие, - вдруг сделались сердечные спазмы, и он скончался мучительной смертью на руках своей супруги, урожденной Штювинг. Сын бедной мадам Жозефины, которому в сравнении с более поздним и более удачливым потомством мадам Антуанетты приходилось в жизни довольно туго, давно уже примирился со своей участью и в последние годы, в особенности после того как племянник уступил ему звание нидерландского консула, безмятежно поедал карамель от кашля из жестяной коробочки. Если кто-нибудь еще и вспоминал старинную семейную распрю, с годами вылившуюся в какую-то расплывчатую, неопределенную неприязнь, то разве что дамы из семейства дяди Готхольда, и не столько его добродушная и недалекая супруга, сколько дочери - три старые девы, которые без злобного огонька во взоре не могли смотреть ни на консульшу, ни на Антонию или Томаса. По четвергам, в традиционные "детские дни", к четырем часам все Будденброки собирались в большом доме на Менгштрассе, чтобы вместе отобедать и провести вечер - иногда сюда наведывались еще консул Крегер с супругой или Зеземи Вейхбродт со своей неученой сестрой, - и тут уж дамам Будденброк с Брейтенштрассе не было большего удовольствия, как, наведя разговор на неудачное замужество Тони, выудить у мадам Грюнлих несколько высокопарных фраз и при этом обменяться быстрыми колючими взглядами... а не то высказать несколько общих суждений о том - какая это, собственно, недостойная суетность красить волосы, или с чрезмерным сочувствием осведомляться о Якобе Крегере, племяннике консульши. Насмешки, которыми они донимали злополучную простодушную и долготерпеливую Клотильду, единственную из всех поневоле чувствовавшую их превосходство над собою, нимало не напоминали безобидных шуток Тома или Тони, вызывавших в ответ у этой бедной и вечно голодной девушки только протяжные, удивленные, но благодушные возгласы. Они потешались над строгостью и ханжеством Клары. Быстро проведав о дурных отношениях между Томом и Христианом, они пришли к выводу, что с последним, слава богу, считаться не приходится, так как он просто чудак и пустомеля. Что касается Томаса, в котором они при всем желании не могли подметить никаких слабостей и который всегда относился к ним со снисходительным безразличием, как бы говорившим: "Я вас понимаю и жалею", то к нему они обращались с неизменной, несколько язвительной почтительностью. Зато уж о маленькой Эрике, розовой и выхоленной, хочешь не хочешь, приходилось сказать, что она самым нежелательным образом отстала в своем развитии. И тут же Пфиффи, раскачиваясь из стороны в сторону, причем уголки ее рта увлажнялись, добавляла, что девочка страх как похожа на мошенника Грюнлиха. И вот теперь они, плача, стояли вместе с матерью вкруг постели умирающего отца, и хоть им и чудилось, что даже в этой смерти виновата родня с Менгштрассе, туда все же был послан гонец. Звон дверного колокольчика огласил уснувший дом среди ночи. И так как Христиан поздно вернулся домой и чувствовал себя не совсем здоровым, то Томас, дождливой весенней ночью, один пустился в дорогу. Он пришел как раз вовремя, чтобы застать последние конвульсивные содрогания Готхольда Будденброка; и когда все было кончено, долго стоял у смертного одра и, молитвенно сложив руки, смотрел на коренастую фигуру, обрисовывающуюся под покровом, на мертвое лицо с несколько расплывчатыми чертами и седыми бакенами. "Жизнь не очень-то баловала тебя, дядя Готхольд, - думал он. - Слишком поздно ты научился уступать, считаться с обстоятельствами... а без этого не проживешь. Если бы я был, как ты, я бы тоже в свое время женился на лавочнице... Les dehors - их надо соблюдать! А, собственно, стремился ли ты к чему-нибудь?.. Ты хоть и был строптив, хоть и воображал, что эта твоя строптивость - своего рода служение идеалу, но дух твой не был достаточно окрылен, тебе не хватало фантазии, того идеализма, который заставляет человека с восторгом более сладостным, счастливым и упоительным, чем тайная любовь, вынашивать, лелеять, отстаивать какую-нибудь абстрактную величину вроде доброго имени или купеческого герба, бороться за его честь, мощь и блеск. Тебе недоставало чувства поэзии, хоть у тебя и достало смелости полюбить и жениться вопреки запрету отца. И честолюбия у тебя не было, дядя Готхольд. Конечно, наше старое имя - только бюргерское имя, и мы боремся за него, всеми силами способствуя процветанию какого-нибудь хлеботоргового дома, в маленьком уголке большого мира добиваясь признания, почета и могущества для собственной персоны... Наверно, ты думал: "Я женюсь на Штювинг, которую люблю. Мне нет дела до практических соображений, ибо это мелочность, крохоборство". О, мы тоже бывалые, достаточно просвещенные люди и понимаем, что границы, поставленные нашему честолюбию, если взглянуть на них со стороны, - довольно узкие, жалкие границы. Но ведь все на земле только условность, дядя Готхольд! Разве ты не знал, что и в маленьком городке можно быть большим человеком? Что можно быть Цезарем в торговом городишке на берегу Балтийского моря? Правда, для этого требуется известная доля воображения, известная воодушевленность идеалом... а этого как раз у тебя и не было, чтобы ты там о себе ни думал". И Томас Будденброк отвернулся. Он подошел к окну, заложил руки за спину и стал смотреть на чуть виднеющийся в утреннем сумраке, полускрытый дождем готический фасад ратуши; улыбка озарила его умное лицо. Само собой разумеется, что должность и звание нидерландского королевского консула, на которые Томас имел право после смерти отца, теперь, к безмерной гордости Тони Грюнлих, перешли к нему, и выпуклый щит со львами, гербом и короной снова был водружен на фасаде будденброковского дома под словами: "Dominus providebit". Тотчас же по завершении всех формальностей, связанных со вступлением в новую должность, молодой консул, сам еще не зная, на какой срок, - предпринял путешествие - вернее, деловую поездку в Амстердам. 5 Смерть близкого человека нередко настраивает нас на возвышенно-благочестивый лад, и потому никто не удивлялся, что консульша после кончины мужа стала время от времени произносить сугубо религиозные тирады, прежде ей несвойственные. Вскоре, однако, выяснилось, что это отнюдь не преходящее расположение духа, и в городе начали поговаривать о том, что консульша, по мере приближения старости все больше сочувствовавшая религиозным наклонностям своего супруга, видимо, решила почтить память покойного, полностью усвоив его благочестивый образ мыслей. Она всеми силами старалась внедрить в своем обширном доме любезный сердцу ее покойного мужа серьезный и кроткий дух истинного христианства, не чуждающийся и благородного веселия сердца. Утренние и вечерние молитвы стали длиться еще дольше. Все семейство собиралось в большой столовой, прислуга стояла в дверях ротонды, а хозяйка дома или Клара читали вслух главу из большой семейной Библии с гигантскими буквами, после чего консульша садилась за фисгармонию и начиналось пение хоралов. Иногда Библия заменялась одной из тех душеспасительных золотообрезных книг в черных переплетах, под названием "Сокровищница", "Псалтырь", "Утрословие" и "Странномудрие", которых слишком уж много развелось в доме консульши, - книг, до отвращения приторно славящих сладчайшего благостного Иисуса. Христиан был редким гостем молитвенных собраний. Осторожное же и полушутливое возражение Томаса против подобного времяпрепровождения встретило мягкий, но исполненный достоинства отпор. Что касается мадам Грюнлих, то она, к сожалению, держалась иногда даже и не вполне корректно. Однажды утром - у Будденброков в это время как раз гостил приезжий проповедник - всем собравшимся пришлось пропеть на торжественно-фанатическую и прочувствованную мелодию следующие слова: В греховной скверне человек - Как в луковице гниль, - Грехами омрачен мой век, Я ржа, я грязь, я пыль. О господи, спаси меня, Страшусь я адова огня! Я смрадный пес, но сжалься - брось Ты милосердия мне кость! - после чего мадам Грюнлих с сердцем отшвырнула от себя книгу и покинула комнату. Впрочем, к себе самой консульша предъявляла несравненно большие требования, чем к своим детям. Так, она основала воскресную школу. Утром по воскресеньям у подъезда на Менгштрассе то и дело звонили девочки из городского училища - Стина Фосс из-под Стены, Мики Штут с Глокенгиссерштрассе, Фике Снут из закоулков у Травы, или с Малой Грепельгрубе, или с Энгельсвиша, - со светлыми, как лен, волосами, для гладкости смоченными водой, проходили они через нижние сени в залитую светом дальнюю комнату с окнами в сад, которую давно уже не использовали как конторское помещение; там были расставлены скамейки, и консульша Будденброк, урожденная Крегер, с благородным белым лицом в еще более белом кружевном чепчике и в платье из тяжелого черного атласа, восседая за столиком, на котором стоял стакан с сахарной водой, целый час читала им из катехизиса. Сверх того она учредила еще и "Иерусалимские вечера", в которых, кроме Клары и Клотильды, приходилось волей-неволей принимать участие и Тони. Раз в неделю в большой столовой за раздвинутым столом, при свете ламп и канделябров, пили чай или бишоф не менее двадцати дам - в возрасте, заставляющем уже думать о тепленьком местечке в царстве божием, - ели вкуснейшие бутерброды и пудинги, а также читали вслух тексты из Священного писания и распевали духовные песнопения, занимаясь при этом рукоделием. Работы их в конце года распродавались на благотворительном базаре, а вырученные деньги пересылались в Иерусалим на поддержание миссионерской деятельности. В благочестивое содружество, состоявшее главным образом из дам того же избранного круга, к которому принадлежала и консульша Будденброк, входили: сенаторша Лангхальс, консульша Меллендорф и старая консульша Кистенмакер; другие дамы, настроенные на более светский и менее благочестивый лад, - мадам Кеппен, например, - втихомолку подсмеивались над своей подругой Бетси. Неизменными посетительницами "Иерусалимских вечеров" были еще жены местных священников, вдовая консульша Будденброк, урожденная Штювинг, и Зеземи Вейхбродт со своей неученой сестрой. А так как перед лицом господа нашего Иисуса Христа не существует рангов и социальных различий, то на "Иерусалимских вечерах" изредка появлялись и дамы куда менее высокопоставленные - например, маленькое морщинистое существо, славное своим благочестием и образчиками вязаний, обиталищем которого был госпиталь Святого духа, некая Гиммельсбюргер, последняя в роде. "Последняя Гиммельсбюргер", - скорбно представлялась она и при этом чесала спицей под чепцом. Но куда примечательнее были два других члена содружества: весьма оригинальные старые девы - близнецы, которые рука об руку разгуливали по городу в сильно выцветших платьях, в пастушеских шляпах XVIII века и "творили добро". Фамилия их была Герхардт, и они утверждали, что происходят по прямой линии от Пауля Герхардта (34). Поговаривали, что сестры вовсе не так бедны, но жизнь они вели самую жалкую и все раздавали бедным. - Дорогие мои, - восклицала консульша Будденброк, слегка их стыдившаяся, - конечно, господь бог смотрит в сердце, но ваши туалеты слишком уж непрезентабельны... надо следить за собой. В ответ они только целовали в лоб свою элегантную приятельницу, так и не сумевшую побороть в себе светскую даму, со снисходительным, любовным и сострадательным превосходством, которое внушает бедняку богач, алчущий доступа в царствие небесное. Ибо это были отнюдь не глупые создания; у них были маленькие, как у попугаев, головки с уродливыми сморщенными личиками и живые, чуть подернутые мутной пеленой карие глаза, смотревшие на мир со странным выражением кротости и всезнания. Таинственным, чудесным знанием были исполнены и сердца старых дев. Им было известно, что в наш последний час все некогда любимые нами и уже представшие господу с благостными песнопениями явятся препроводить нас в царствие небесное. Они произносили слово "господь" с уверенной непринужденностью первых христиан, из уст самого вседержателя слышавших: "Малый еще миг, и вы узрите меня". Сестры располагали также удивительнейшими теориями касательно внутренних озарений, предчувствий, передачи и внушения мыслей на расстоянии. Одна из них, Леа, была глуха и, несмотря на это, всегда знала, о чем идет речь. Именно потому, что Леа Герхардт была глухой, ее чаще других сажали читать на "Иерусалимских вечерах"; кроме того, дамы находили, что она читает красиво, с захватывающей выразительностью. Она вынимала из объемистого ридикюля стариннейшую книгу, вышина которой до смешного не соответствовала ее ширине, с гравированным на меди изображением своего предка - мужчины с неестественно раздутыми щеками, - брала ее в обе руки и, для того чтобы и самой хоть что-нибудь слышать, начинала читать страшным голосом, завывавшим, как ветер в печной трубе: Пожрать меня желает Сатана... "Ну, - думала Тони Грюнлих, - сомневаюсь, чтобы сатана польстился на такую особу!" Но она ничего не говорила и, в свою очередь, поедая пудинг, размышляла, станет ли и она со временем такой уродиной, как эти Герхардт. Счастливой Тони себя не чувствовала. Она скучала и злилась на пасторов и миссионеров, посещения которых после смерти консула, пожалуй, еще участились; кроме того, она считала, что они забрали слишком уж много власти в доме и слишком дорого обходятся. Последнее больше касалось Тома, но он молчал. Тони же время от времени раздражалась гневными тирадами относительно тех, что пожирают "домы вдовиц" и произносят слишком уж долгие проповеди. Она яростно ненавидела всех этих посетителей в черных одеждах. И, как зрелая женщина, знающая жизнь, а не какая-нибудь дурочка, не считала для себя обязательным верить в их безусловную добродетель. - О, господи, мама! - говорила она. - Я знаю, что не следует порицать ближнего! Но одно я должна сказать: удивляюсь, как жизнь тебе еще не доказала, что те, кто ходит в длинных сюртуках и через каждые два слова говорит "господи, господи", сами отнюдь не безгрешны. Как относится Томас к истинам, которые столь непререкаемо высказывала его сестра, оставалось невыясненным. У Христиана на этот счет вообще никакого мнения не сложилось; с него было достаточно и того, что он, сморщив нос, приглядывался к этим господам, а потом "показывал" их в клубе или дома. Правда и то, что Тони больше, чем другим, докучали визитеры духовного звания. Однажды дело зашло так далеко, что некий миссионер по имени Ионатан, побывавший в Сирии и Аравии, - мужчина с укоризненным взором больших глаз и печально отвислыми щеками, - подошел к ней и с меланхолической строгостью в голосе потребовал от нее решения вопроса: совместимы ли ее завитые щипцами кудряшки на лбу с истинно христианским смирением?.. Ах, он недооценил колкую и саркастическую находчивость Тони Грюнлих. Несколько секунд она молчала, лицо ее свидетельствовало о напряженной работе мысли. Наконец воспоследовал ответ: - Разрешите просить вас, господин пастор, впредь заботиться только о ваших собственных локонах! - И, шурша платьем, она выплыла из комнаты, слегка вздернув плечи и закинув голову. Нельзя не заметить, что на черепе у пастора Ионатана росло прискорбно мало волос, точнее, - у него был просто голый череп. Но однажды на долю Тони выпало еще большее торжество. Пастор Тришке из Берлина, прозванный "Слезливым Тришке", ибо во время своей воскресной проповеди он, дойдя до одного определенного места, всякий раз проливал слезы, - так вот, Слезливый Тришке, примечательный разве что своим бледным лицом, красными глазами и лошадиными челюстями, который уже больше недели гостил у Будденброков и попеременно то ел взапуски с бедной Клотильдой, то возносил молитвы господу, влюбился в Тони... и влюбился не в ее бессмертную душу, - о нет! - а в ее верхнюю губку, пышные волосы, красивые глаза и прельстительные формы! И сей слуга господень, оставивший в Берлине жену и целую кучу детей, не устыдился послать со слугой Антоном во второй этаж, где помещалась спальня мадам Грюнлих, письмо, являвшее собою удачную смесь из библейских текстов и льстиво-нежных слов. Ложась спать. Тони нашла это письмо, пробежала его глазами и тотчас же решительным шагом направилась вниз, в спальню консульши, где при свече, нимало не стесняясь, громким и твердым голосом прочитала матери послание благочестивого пастыря, после чего дальнейшее пребывание Слезливого Тришке на Менгштрассе стало уже невозможным. - Таковы они все, - изрекла мадам Грюнлих. - Да, все! О, боже, мама, раньше я была дурочкой, наивным ребенком, но жизнь научила меня не доверяться людям. Большинство из них - мошенники... да! Увы, это так! Грюнлих! - Это имя прозвучало как воинственный клич, как короткий зов фанфары, который Тони, вздернув плечи и подъяв взоры к небесам, бросила в пространство. 6 Зиверт Тибуртиус был низкорослый, узкоплечий и большеголовый мужчина, с жидкими, но очень длинными белокурыми бакенбардами, которые он иногда, удобства ради, закидывал за плечи. Его круглый череп сплошь покрывали мелкие тугие завитки, а большие оттопыренные уши, по краям сильно загнутые внутрь, заострялись кверху, как у лисы. Нос на его лице казался маленькой плоской пуговкой, скулы сильно выдавались вперед, а серые, обычно прищуренные и немного растерянные глаза обладали способностью вдруг шириться, делаться все больше, больше, выкатываться, чуть ли не выскакивать из глазниц. Таков был пастор Тибуртиус, родом из Риги. Он служил некоторое время в Средней Германии и теперь, по пути на родину, где ему достался приход, заехал сюда. Снабженный рекомендациями одного из своих собратьев, который уже отведал на Менгштрассе голубиного супа и ветчины с луковым соусом, он нанес консульше визит, получил приглашение прожить в ее доме те несколько дней, которые должно было продлиться его пребывание в городе, и водворился в просторной комнате для гостей - первый этаж, по коридору. Но пробыл он дольше, чем рассчитывал. Прошла уже неделя, а пастор Тибуртиус, как оказывалось, все еще не видел то одной, то другой достопримечательности - "пляски мертвых" и апостольских часов в Мариенкирхе, ратуши, "Дома корабельщиков", вращающего глазами солнца в соборе. Прошло наконец десять дней, он все заговаривал об отъезде, но по первому же слову консульши, предлагавшей ему еще погостить, вновь откладывал его. Он выгодно отличался от пастора Ионатана и Слезливого Тришке. Его нимало не интересовали завитые кудряшки на лбу г-жи Антонии, и он не писал ей писем. Но зато тем внимательнее приглядывался к Кларе, младшей и более степенной дочери консульши. В ее присутствии, когда она говорила, двигалась, входила в комнату, его глаза начинали шириться, делались все больше и больше, выкатывались, чуть ли не выскакивали из глазниц... он почти весь день проводил с нею то в духовных, то в светских беседах или читал ей вслух своим высоким срывающимся голосом с забавным отрывистым выговором, характерным для его балтийской родины. В первый же день он сказал консульше: - Не обессудьте меня, сударыня! Великим сокровищем благословил вас господь в лице вашей дочери Клары! Что за прекрасное дитя! - Вы правы, - отвечала консульша. Но он так часто твердил это, что она стала пытливее вглядываться в него своими светло-голубыми глазами и заставила несколько подробнее рассказать о его родителях, имущественном положении, видах на будущее. Выяснилось, что он единственный сын, происходит из купеческой семьи, что мать его скончалась, а отец живет в Риге на проценты с капитала, который со временем перейдет к нему, пастору Тибуртиусу; но уже и сейчас приход сможет вполне обеспечить его. Кларе Будденброк шел девятнадцатый год; высокая и стройная, с темными, гладко расчесанными на прямой пробор волосами, со строгим и вместе с тем мечтательным взглядом карих глаз, с чуть горбатым носом и, пожалуй, слишком плотно сжатыми губами, она, несомненно, была красива своеобразной, хотя и несколько холодной красотой. Из домашних Клара больше всего дружила со своей бедной и тоже набожной кузиной Клотильдой; отец Клотильды недавно скончался, и теперь она носилась с мыслью "устроиться самостоятельно", то есть с доставшимися ей по наследству грошами и несколькими предметами обстановки перебраться в какой-нибудь пансион. Впрочем, в Кларе не было ничего от унылого, голодного и терпеливого смирения Тильды. Напротив, в общении с домашними, даже с матерью, не говоря уж о прислуге, ей был присущ довольно властный тон, а ее голос - альт, способный разве что понижаться на решительных интонациях, но никогда не повышаться на вопросительных, - звучал повелительно, временами даже резко, с оттенком жесткой нетерпимости и высокомерия, особенно в те дни, когда Клара страдала головными болями. До того как семейство облеклось в траур по случаю смерти консула, Клара с холодным достоинством принимала участие в вечерах, дававшихся в доме ее родителей и в других видных семьях города. Наблюдая за ней, консульша ясно отдавала себе отчет, что, несмотря на солидное приданое, энергичный характер и домовитость, Клару нелегко будет выдать замуж. Рядом с этой серьезной, богобоязненной девушкой нельзя было себе представить ни одного из насмешливых, охочих до красного вина, развязно-веселых коммерсантов их круга, а разве что лицо духовного звания. И так как мысль об этом служила некоторым утешением консульше, то нежные намеки пастора Тибуртиуса встретили с ее стороны сдержанное, но вполне доброжелательное отношение. И правда, все пошло как по-писаному. В один из теплых и безоблачных июльских дней, особенно располагавших к прогулкам, консульша, Антония, Христиан, Клара, Тильда, Эрика Грюнлих, мамзель Юнгман и, конечно, пастор Тибуртиус отправились далеко за Городские ворота, с намерением где-нибудь в сельской корчме, на вольном воздухе, сидя за деревянными некрашеными столиками, поесть земляники с топленым молоком или гречневой каши; подкрепившись, они пошли к речке через обширный плодовый сад и огород, идя то в тени фруктовых деревьев, среди кустов крыжовника, смородины, то полями, засаженными картофелем и спаржей. Зиверт Тибуртиус и Клара немного поотстали. Пастор, на голову ниже ее, с бакенбардами, закинутыми за плечи, снял со своей большой головы черную соломенную шляпу, широко открыл глаза и, то и дело вытирая платком пот со лба, завел долгий вкрадчивый разговор, в разгаре которого они на мгновение замедлили шаг, и Клара серьезным, спокойным голосом произнесла "да"! По возвращении домой, когда за окном уже царила предвечерняя задумчивая тишь воскресного дня и разомлевшая, утомленная консульша одна сидела в ландшафтной, пастор Тибуртиус подсел к ней и в сиянии закатного летнего солнца завел с ней деликатную беседу, которую консульша прервала словами: - Я вас поняла, мой дорогой господин пастор... Ваше предложение отвечает желаниям моего материнского сердца. Смею вас уверить, что и вы со своей стороны сделали неплохой выбор. Кто бы мог подумать, что господь бог так благословит ваше появление и пребывание в нашем доме? Но сегодня я еще воздержусь от окончательного ответа. Мне следует прежде всего написать моему сыну, консулу, который, как вам известно, находится за границей. Завтра вы, в добрый час, отправляйтесь в Ригу, чтобы приступить к исполнению своих обязанностей, а мы, вероятно, поедем на месяц к морю... В скором времени вы получите от меня известие. И дай бог нам счастливой встречи. 7 "Амстердам, 20 июля 1856 года. Гостиница "Хет-Хаасье". "Дорогая мама! Тотчас же по получении твоего столь обильного новостями письма спешу выразить тебе мою глубочайшую признательность за внимание, выразившееся в том, что ты по известному поводу решила испросить моего согласия. Разумеется, я не только с радостью изъявляю таковое, но спешу сопроводить его сердечнейшими поздравлениями, ибо не сомневаюсь, что ты и Клара сделали правильный выбор. Почтенное имя Тибуртиуса мне знакомо, и я почти уверен, что папа состоял с его отцом в деловых отношениях. Во всяком случае, Клара попадет в достойную ее обстановку, а положение супруги пастора будет как нельзя лучше отвечать ее наклонностям. Итак, значит Тибуртиус отбыл в Ригу и опять приедет в августе навестить свою невесту? Вот уж когда весело будет у нас на Менгштрассе - веселее, чем все вы можете предположить, ибо вам еще не известно, в силу какого удивительно счастливого совпадения меня так поразило известие о помолвке мадемуазель Клары. Да, добрейшая маменька, если я сегодня почел долгом препроводить с берегов Амстеля к берегам Балтийского моря свое благосклонное соизволение на счастливый земной удел Клары, то лишь при одном условии, а именно: что с обратной почтой мною будет получено такое же соизволение и по такому же поводу, но начертанное твоей рукой! Я бы с легким сердцем отдал три гульдена, чтобы посмотреть на твое лицо, в особенности же на лицо нашей Тони, при чтении этих строк... но обратимся к существу дела. Из маленькой уютной гостиницы в центре города, вблизи биржи, открывается прекрасный вид на канал, и дела, из-за которых я сюда приехал (речь ведь шла о том, чтобы завязать новые весьма для нас важные связи; а ты знаешь, что я предпочитаю делать это лично), с первого же дня пошли так, как мне было желательно. Меня знают в городе еще со времен моего ученичества, а потому, хотя многие семьи выехали на курорты, я оказался засыпанным приглашениями. Я побывал на семейных вечерах у ван Хенкдемов и Меленов и уже на третий день моего здешнего пребывания облекся в парадный костюм, чтобы отправиться на обед к бывшему моему принципалу г-ну ван дер Келлену, который он, несмотря на то что сезон уже кончился, давал, видимо, в мою честь. К столу я вел... а ну, попробуйте угадать кого? Мадемуазель Арнольдсен, Герду Арнольдсен, подругу Тони по пансиону. Ее отец - крупный коммерсант и, может быть, еще более крупный скрипач - тоже присутствовал на обеде, равно как и его замужняя дочь с супругом. Я помню, что Герда - разрешите мне отныне называть ее просто по имени, - еще совсем юной девушкой, когда она училась у мадемуазель Вейхбродт на Мюлленбринке, произвела на меня сильнейшее, почти неизгладимое впечатление. И вот теперь я снова увидел ее: взрослой, похорошевшей, развившейся духовно и физически. Впрочем, увольте меня от описания той, которую вы вскоре увидите собственными глазами. Нетрудно себе представить, что у нас нашлось достаточно тем для разговора за столом; но уже после первого блюда мы перестали ворошить старые воспоминания и перешли к разговорам значительно более серьезным и увлекательным. Что касается музыки, то тут я, конечно, оказался не на высоте, ибо все мы, бедные Будденброки, ничего в ней не смыслим; но в нидерландской живописи я уже разбираюсь много лучше, а когда речь зашла о литературе, то мы и вовсе сошлись во взглядах. Не скрою, что время для меня летело как на крыльях. После обеда я попросил представить меня г-ну Арнольдсену, который отнесся ко мне весьма благосклонно. Позднее, когда все перешли в гостиную, он исполнил несколько музыкальных пьес, а вслед за ним выступила и Герда; выглядела она при этом восхитительно. И хотя я ровно ничего не понимаю в скрипичной игре, но ее инструмент (настоящий Страдивариус) пел так, что слезы навертывались на глаза у слушателей. На следующий день я отправился на улицу Бьютенкант с визитом к Арнольдсенам. Сначала меня приняла пожилая компаньонка, с которой мне пришлось говорить по-французски, потом вышла Герда, и мы добрый час без умолку болтали с нею, как и накануне, с тою только разницей, что на этот раз оба чувствовали себя непринужденнее, еще больше старались понять друг друга и найти общий язык. Опять мы вспоминали тебя, мама, Тони, наш славный старый город и мою в нем деятельность. Уже в тот самый день я принял твердое решение: она и никакая другая, теперь или никогда! Я встретился с нею еще раз на празднике, который устроил у себя в саду мой друг ван Свиндрен, и затем получил приглашение на музыкальный вечер к самим Арнольдсенам. На этом вечере я позондировал почву, полуобъяснился, если можно так выразиться, и был обнадежен... И вот - это было уже пять дней назад - я с утра отправился к г-ну Арнольдсену просить руки его дочери. Он принял меня в своем домашнем кабинете. - Любезный консул, - отвечал он мне, - я не желал бы себе лучшего зятя, хотя мне, старому вдовцу, будет очень тяжело расстаться с дочерью. Но она сама? До сих пор ее решение не выходить замуж оставалось непреклонно. Есть у вас надежда? Он был очень удивлен, когда я сказал, что дочь его дала мне право надеяться. Он предоставил ей несколько дней на размышления и, думаю, что из чрезвычайного эгоизма уговаривал ее не выходить замуж. Но тщетно, она избрала меня, и вчера состоялось обручение. Нет, дорогая моя мама, сейчас я не прошу у тебя письменного благословения на этот союз, ибо уже послезавтра уезжаю; но Арнольдсены - отец, Герда и ее замужняя сестра - обещают в августе посетить нас, и тогда ты сразу поймешь, что я нашел ту, которая мне нужна. Надеюсь, тебя не смутит, что Герда всего на три года моложе меня? Но ты ведь никогда и не предполагала, что я введу в свой дом какую-нибудь юную особу из круга Меллендорф - Лангхальс - Кнстенмакер - Хагенштрем. Что же касается "партии"... Ну, тут я даже немного опасаюсь, что Стефан Кистенмакер, и Герман Хагенштрем, и Петер Дельман, и дядя Юстус, и весь город станут лукаво посматривать на меня, узнав, на ком я женюсь: мой будущий тесть - миллионер... Бог мой, что тут сказать? В каждом из нас много половинчатого, много такого, что поддается самым разным толкованиям. Я люблю Герду Арнольдсен, безмерно восхищаюсь ею, но я не имею ни малейшей охоты копаться в своей душе и выяснять, способствовала ли моей любви, и если способствовала, то в какой мере, сумма ее приданого, о которой мне достаточно цинично шепнули при первом же знакомстве. Я люблю Герду, но мое счастье и моя гордость только усиливаются оттого, что, назвав ее своей женой, я вместе с тем обеспечу нашей фирме значительный приток капитала. Кончаю, милая мама, ибо это письмо, если принять во внимание, что через несколько дней мы с тобой будем лично говорить о моем счастье, и без того слишком длинно. Желаю тебе с пользой и удовольствием провести время на курорте и прошу передать всем нашим мой самый сердечный привет. Твой любящий и покорный сын Т." 8 И правда, весело и празднично протекал в этом году конец лета в будденброковском доме. Вернувшись в конце июля на Менгштрассе, Томас, как и другие занятые в городе мужчины, несколько раз выезжал к семье на взморье. Христиан же совсем переселился туда под предлогом каких-то неопределенных болей в левой ноге, с которыми доктор Грабов ничего не мог поделать, отчего Христиан тем более тревожился и уже ни о чем другом не думал. - Это не боль. Так это ощущение назвать нельзя, - силился он объяснить, поглаживая ногу, морща нос и растерянно озираясь по сторонам. - Это мука, непрестанная, тупая, изнуряющая мука во всей ноге... и с левой стороны... где сердце... странно... очень странно! Как по-твоему, что это такое, Томас? - Скоро это у тебя пройдет, - отвечал Томас, - ты отдохнешь, попринимаешь морские ванны... И Христиан отправлялся либо к морю, где он разгуливал между кабинок и рассказывал истории, от которых все курортное общество покатывалось со смеху, либо в курзал - поиграть в рулетку за компанию с Петером Дельманом, дядей Юстусом и несколькими гамбургскими suitiers. Консул Будденброк и Тони, как всегда по приезде в Травемюнде, навестили стариков Шварцкопфов в Первой линии. - Добро пожаловать, мадам Грюнлих, - радостно приветствовал Тони старый лоцман. - Давненько, давненько мы вас не видывали. А хорошее было тогда время, черт подери!.. Мортен-то наш уж сколько лет доктором в Бреславле, и практику себе, пострел, сколотил недурную! Госпожа Шварцкопф суетилась, готовя кофе, и они завтракали на увитой зеленью веранде, как некогда... только все были на десять лет старше, да Мортен и маленькая Мета, вышедшая замуж за чиновника в Гафбурге, были далеко, и лоцман, седой как лунь, стал туг на ухо, а у жены его под сеткой тоже белели седые волосы, да мадам Грюнлих уж не была больше дурочкой и много чему успела научиться в жизни, что, впрочем, не мешало ей поедать пропасть сотового меда, оправдываясь тем, что это: "натуральный продукт, тут уж по крайней мере известно, что вводишь в организм". В начале августа Будденброки, как и большинство других семейств, вернулись в город, и вот настал торжественный миг - на Менгштрассе почти одновременно прибыли пастор Тибуртиус из России и Арнольдсены из Голландии. Что это была за сцена, когда консул Будденброк впервые ввел свою невесту в ландшафтную и консульша, слегка склонив голову набок, раскрыла им свои объятия! Герда, рослая, элегантная, с непринужденной горделивой грацией, шла к ней навстречу по светлому ковру. Тяжелые темно-рыжие волосы, близко посаженные карие глаза с голубоватыми тенями под ними, широкие ослепительно-белые зубы, открывавшиеся в улыбке, прямой крупный нос и на редкость благородно очерченный рот - все в этой двадцатисемилетней девушке светилось какой-то чужеземной, покоряющей и таинственной красотой. Лицо у нее было матово-белое и немного надменное, но она тотчас склонила его, когда консульша взволнованно и нежно взяла ее голову обеими руками, чтобы запечатлеть поцелуй на белоснежном, прекрасном лбу. - Приветствую тебя в нашем доме и в нашей семье, моя дорогая, прекрасная, богоданная дочь, - сказала она. - Ты сделаешь его счастливым... да он уже и теперь счастлив тобою. - И она правой рукой притянула к себе Томаса, чтобы поцеловать его. Никогда еще, если не считать дедовских времен, не было так весело и людно в большом будденброковском доме, с легкостью вмещавшем гостей. Один только пастор Тибуртиус из скромности облюбовал себе комнату во флигеле, рядом с бильярдной; остальные - г-н Арнольдсен - живой, остроумный человек на исходе шестого десятка, с остроконечной седой бородкой и легкими, упругими движениями; его старшая дочь - дама болезненного вида; его зять - модный жуир, которого Христиан водил по городу и в клуб; и, наконец, Герда - разместились в пустовавших до их приезда комнатах второго этажа, выходящих в ротонду. Антония Грюнлих радовалась, что Зиверт Тибуртиус был в настоящее время единственной духовной особой в их доме. Нет, назвать ее чувства радостью было бы недостаточно! Помолвка обожаемого брата, то, что избранницей его явилась Герда, ее подруга, блистательность этой партии, озарившей новым сиянием имя семьи и фирмы, триста тысяч марок приданого, о котором уже перешептывались в городе, мысль о том, что будут говорить о браке консула Будденброка в других видных семьях, а главное, в семье Хагенштремов, - от всего этого она находилась в состоянии непрерывного упоения. По меньшей мере трижды в час налетала она на свою будущую невестку с объятиями и поцелуями. - О Герда, - восклицала она, - как я тебя люблю! Ты знаешь, я всегда любила тебя! Ты-то меня терпеть не можешь, ты всегда меня ненавидела, но... - Помилуй, Тони, - отвечала та, - ну с какой стати мне тебя ненавидеть? Что, скажи на милость, ты мне сделала дурного? Но по каким-то неизвестным причинам, а скорее всего просто от избытка радости и потребности говорить, говорить. Тони упорно стояла на своем: Герда всегда ее ненавидела, она же - тут на глаза мадам Грюнлих навертывались слезы - за ненависть платила ей любовью. Она то и дело отзывала Томаса в сторону и шептала ему: - Как хорошо ты сделал, Том! О, господи, как хорошо! И подумать, что папа не дожил до этой минуты... нет, просто плакать хочется! Да, Том, многое ты загладил этой партией, и, может быть, в первую очередь, историю с некой личностью... нет, сейчас я даже не хочу произносить это имя... Затем ей почему-то пришло в голову зазвать Герду в пустую комнату и с удручающими подробностями рассказать ей все перипетии своего брака с Грюнлихом. Они часто вспоминали пансионскую пору, свои разговоры на сон грядущий, вспоминали Армгард фон Шиллинг из Мекленбурга, Еву Эверс из Мюнхена. Зивертом Тибуртиусом и его помолвкой с Кларой Тони почти вовсе не интересовалась, но тех это не обижало; большую часть дня они тихонько сидели рука в руку, мирно и пространно беседуя о прекрасном будущем. Так как траурный год еще не истек, то обе помолвки были отпразднованы в тесном семейном кругу; тем не менее Герда Арнольдсен быстро сделалась знаменитостью в городе: на бирже, в клубе, в Городском театре, в гостиных только и разговору было, что о ней. "Тип-топ", говорили suitiers, прищелкивая языком, - это было новомодное гамбургское словцо для обозначения всего утонченного, изысканного, будь то марка красного вина или сигар, обед или, наконец, ловко проведенное дело. Впрочем, более консервативные и степенные бюргеры покачивали головами: с - Странно... эти туалеты, прическа, эти повадки и лицо... пожалуй, даже слишком странно". Торговец Зеренсен выразил это следующим образом: - Есть в ней что-то такое-эдакое... - Он скорчил кислую физиономию, словно ему на бирже предложили явно невыгодную сделку. - Но таков уж консул Будденброк, это на него похоже, все у него не как у людей и не так, как велось у них в роду. Все, например, знали, а лучше всех суконщик Бентьен, что консул выписывает из Гамбурга не только все предметы туалета, которых у него и так слишком много, - изящные, модные сюртуки, шляпы, жилетки, панталоны и галстуки - но и белье. Говорили также, будто он каждый день, а то и два раза на дню меняет рубашку и душит свой носовой платок и усы, вытянутые и подкрученные a la Наполеон III. И, конечно, не ради фирмы и представительства - торговый дом "Иоганн Будденброк" в этом не нуждается, - а просто из любви ко всему... как бы это так получше выразиться, черт побери... ко всему утонченному и аристократическому. Да еще эти цитаты из Гейне и других поэтов, которыми он так и сыплет по любому поводу, даже при обсуждении коммерческих или муниципальных вопросов... А теперь еще эта жена... Видно, в нем самом, в консуле Будденброке, есть что-то такое-эдакое - к чему, однако, нельзя не отнестись с уважением, ибо семья это весьма почтенная, фирма солиднейшая, а шеф ее толковый, обязательный человек; он любит город и, без сомнения, еще с пользой потрудится ему во славу... А затем партия-то ведь чертовски выгодная! Шутка ли - сто тысяч талеров!.. И все же... Некоторые дамы находили Герду Арнольдсен просто "ломакой", - а это, надо сказать, было очень серьезное обвинение. Зато маклер Гош, встретившись на улице с невестой Томаса Будденброка, сразу же пришел в неистовый восторг. - О-о! - говорил он в клубе или в "Доме корабельщиков", высоко поднимая стакан с пуншем, и его лицо матерого интригана при этом искажалось сатанинской гримасой. - О господа, что за женщина! Гера и Афродита, Брунгильда и Мелузина (35) в одном лице!.. Да, жизнь прекрасна, - добавлял он. И все же никто из бюргеров, сидевших с кружками в руках на массивных резных скамьях старинного "Дома корабельщиков" под свешивавшимися с потолка моделями парусных судов и гигантскими рыбами, не понимал, каким событием было появление Герды Арнольдсен в жизни скромного и вечно томящегося по необычному маклера Гоша. Как мы уже говорили, больших приемов на Менгштрассе не устраивалось, и члены собравшегося там тесного кружка имели тем больше возможности хорошо узнать друг друга. Зиверт Тибуртиус, не выпуская из рук руки Клары, рассказывал о своих родителях, о детстве, о планах на будущее. Арнольдсены рассказывали о своих предках, жителях Дрездена, - в Нидерланды переселилась только одна ветвь этого рода. А однажды мадам Грюнлих потребовала ключ от секретера в ландшафтной и притащила бювар с семейными документами, в которых Томас уже успел Проставить новейшие даты; с важным видом поведала она об истории Будденброков, о портном из Ростока, который "жил в отличном достатке", и прочитала старые поздравительные стихи: Нежность дружбы безобманно Говорит мне, что слита С трудолюбием Вулкана Здесь Венеры красота. При этом она, водя языком по верхней губке, лукаво поглядывала на Тома и Герду. Из уважения к истории Тони не позволила себе опустить подробности вторжения в их семью некой личности, чье имя ей даже и произносить не хотелось. В четыре часа, по четвергам, являлись обычные гости: Юстус Крегер со своей слабохарактерной супругой, с которой он жил в постоянных неладах из-за того, что она и в Америку посылала деньги злополучному и лишенному наследства сыну Якобу. Она экономила их на хозяйстве и кормила своего мужа почти одной только гречневой кашей, - ну что было поделать с такой женщиной? Приходили и дамы Будденброк с Брейтенштрассе; не желая погрешить против истины, они констатировали, что Эрика Грюнлих по-прежнему плохо развивается, но зато теперь уже как две капли воды похожа на своего отца - мошенника Грюнлиха, и что у невесты консула довольно-таки вычурная прическа. Приходила и Зеземи Вейхбродт, подымалась на цыпочки, звонко чмокала в лоб Герду и растроганно шептала: "Дай бог тебе счастья, дорогое мое дитя!" За столом г-н Арнольдсен произносил остроумные и витиеватые тосты в честь обеих молодых пар, а потом, когда все пили кофе, брал скрипку и играл, как цыган, - неистово, страстно и умело. Случалось, что и Герда вынимала своего Страдивариуса, с которым она никогда не расставалась, и тогда ее сладостная кантилена вливалась в его пассажи, и они играли великолепные дуэты, в ландшафтной, стоя подле фисгармонии, на том самом месте, где дед консула некогда наигрывал на флейте свои бесхитростные веселые мелодийки. - Божественно! - восклицала Тони, полулежа в кресле. - О, господи, как божественно! - И, подняв взоры к небесам, она начинала серьезно, неторопливо и настойчиво излагать обуревавшие ее чувства: - Да, чего-чего только не бывает в жизни!.. Не каждому дан такой талант... Мне господь отказал в нем, хоть я и не раз молила его по ночам даровать мне это счастье!.. Ну что ж, я дурочка, ничего не смыслящее существо... Да, Герда, позволь тебе сказать... я старше тебя и многого насмотрелась в жизни... Ты должна денно и нощно на коленях благодарить создателя за то, что он сподобил тебя такого дара!.. - Сподобил? - смеясь, отвечала Герда, обнажая свои прекрасные широкие белые зубы. Затем все садились в кружок, чтобы обсудить планы на ближайшее будущее и кстати полакомиться винным желе. Решено было, что в конце августа, самое позднее в начале сентября, Зиверт Тибуртиус и Арнольдсены разъедутся по домам. Тотчас же после рождества должно было состояться венчанье Клары - в ротонде, с подобающей торжественностью. Свадьба же в Амстердаме, на которой намеревалась присутствовать и консульша, "если будет жива-здорова", откладывалась на начало нового года: необходимо передохнуть в промежутке между двумя торжествами. Томас попробовал было возражать, но это ни к чему не привело. - Прошу тебя, - сказала консульша, кладя руку ему на плечо... - За Зивертом право первенства. Пастор и его невеста решили отказаться от свадебного путешествия. Герда и Томас намеревались совершить поездку по Северной Италии и закончить ее во Флоренции; они собирались пробыть в отсутствии около двух месяцев. Тем временем Антония с обойным мастером Якобсом должна была обставить и устроить для них небольшой домик на Брейтенштрассе, принадлежавший одному перебравшемуся в Гамбург холостяку, с которым консул уже вел переговоры о покупке. О, тут Тони, несомненно, себя покажет! - У вас все будет очень изящно и аристократично, - заверила она, и никто в этом не усомнился. Длинноносый Христиан расхаживал на тонких кривых ногах по комнате, где рука в руку сидели две помолвленные пары и где только и речи было что о венчанье, шитье приданого, свадебных путешествиях. Он ощущал муку, непрестанную муку в левой ноге, и его маленькие круглые, глубоко сидящие глазки задумчиво и тревожно шныряли по сторонам. Наконец он голосом Марцеллуса Штенгеля обратился к своей бедной кузине, сидевшей тут же, среди счастливых, - старообразной, смиренной сухопарой и голодной даже после обеда: - Ну, Тильда, теперь и мы с тобой скоро сыграем свадьбу! То есть, конечно, каждый сам по себе. 9 Месяцев семь спустя консул Будденброк с супругой возвратились из Италии. Талый мартовский снег еще лежал на Брейтенштрассе, когда часов около пяти вечера экипаж подъехал к скромному, выкрашенному масляной краской фасаду их нового дома. Несколько ребятишек и двое-трое прохожих остановились посмотреть на молодых, выходивших из экипажа. Г-жа Антония Грюнлих, гордая проделанной ею работой, стояла в дверях, из-за ее плеча выглядывали готовые к приему хозяев две предусмотрительно нанятые ею служанки в белых чепчиках и полосатых юбках. Разгоряченная непрестанной хлопотней и радостью, она быстро сбежала по плоским ступенькам, покуда закутанные в шубы Томас и Герда выбирались из набитого чемоданами и баулами экипажа, и с поцелуями и объятиями повела их в дом. - Ах, вот и вы! Вот и вы, счастливцы! Воображаю, чего-чего только вы не навидались! "Ты знаешь, дом на мраморных столбах..." (36) Герда, ты стала еще красивее, дай я тебя поцелую... нет, нет... в губы... вот так! Здравствуй, Том, старина, я и тебя хочу поцеловать! Маркус велит тебе передать, что все дела в порядке. Мама ждет вас на Менгштрассе, но сначала вы передохните... Сказать, чтобы подали чай? Или вы будете принимать ванну? У меня все приготовлено. Жаловаться вам будет не на что. Якобе старался изо всех сил, и я тоже сделала все, что могла... Все вместе они вошли в прихожую, куда девушки и кучер уже втаскивали багаж. - Комнаты в первом этаже, - сказала Тони, - до поры до времени вряд ли будут вам очень нужны. До поры до времени... - повторила она и провела языком по верхней губке. - Вот здесь, по-моему, премило, - она открыла дверь справа от входной. - Плющ перед окнами... простая деревянная мебель... дуб... Там дальше, по другую сторону коридора, еще одна комната - побольше. Направо кухня и кладовая... Ну, идемте наверх, я буду вам все показывать! Они поднялись по удобной, пологой лестнице, устланной темно-красной ковровой дорожкой. Стеклянная дверь с площадки вела в узкий коридор. Из коридора все трое вошли в столовую с массивным круглым столом посередине, на котором шумел самовар; вдоль стен, обитых темно-красной камчатной материей, стояли резные ореховые стулья с плетеными из тростника сиденьями и громоздкий буфет. Рядом находилась уютная маленькая гостиная, отделенная занавесью из серого сукна от большой, длинной комнаты с фонарем, меблированной мягкими креслами с обивкой из зеленого полосатого репса. Значительную часть всего этажа занимал трехоконный зал. Оттуда они прошли в спальню. Спальня, где стояли две огромные кровати красного дерева и на окнах висели затканные цветами гардины, была расположена направо по коридору. Тони прошла в глубь комнаты, нажала ручку и открыла потайную дверцу на винтовую лесенку, которая вела в полуподвальный этаж - в ванную и в людскую. - Здесь хорошо, - сказала Герда. - Здесь я и отдохну, - и она со вздохом облегчения опустилась в кресло подле одной из кроватей. Консул наклонился над ней и поцеловал ее в лоб. - Устала? Да и я тоже хочу немножко привести себя в порядок... - А я пойду заварю чай и буду ждать вас в столовой, - сказала г-жа Грюнлих и вышла. Чай уже дымился в чашках мейсенского фарфора, когда вошел Томас. - Вот и я, - сказал он. - Герда хочет отдохнуть еще с полчасика. У нее голова разболелась... Итак, дорогая моя, значит все благополучны? Мама, Эрика, Христиан?.. Но прежде всего, - он сделал прочувствованный жест рукой, - прими самую горячую благодарность мою и Герды за все твои хлопоты, милая Тони. Как хорошо ты все устроила! Нам больше не о чем заботиться, разве что приобрести несколько пальм для фонаря в гостиной да несколько подходящих картин для моего кабинета. Но теперь расскажи о себе. Что у тебя слышно? Есть ли какие-нибудь новости? Он подвинул стул для сестры, поближе к своему месту, за разговором продолжал неторопливо пить чай с бисквитами. - Ах, Том, - отвечала она, - какие у меня могут быть новости. Жизнь кончена!.. - Вздор, Тони! Все эти слова о жизни... Но ты, наверно, и вправду очень скучаешь? - Ох, Том, ужасно! Временами я готова выть с тоски! Единственной моей отрадой были хлопоты с этим домом. И ты не можешь себе представить, как я счастлива, что вы наконец возвратились... Ведь, знаешь, дома на Менгштрассе мне всегда не по себе, - прости мне, господи, этот грех! Мне уже тридцатый год, но в этом возрасте еще нельзя все свое счастье полагать в дружбе с последней Гиммельсбюргер, или с сестрами Герхардт, или с кем-нибудь из маминых злыдней, пожирающих дома вдовиц... Я не верю им, Том. Это волки в овечьих шкурах... змеиное отродье!.. Все мы слабые люди, грешные в сердце своем, - и когда они с соболезнованием смотрят на меня, заблудшую овцу, я смеюсь над ними. Я всегда считала, что все люди равны и не нуждаются в посредниках между собой и господом богом. Ты знаешь и мои политические убеждения. Я стою за то, чтобы каждый гражданин по отношению к государству... - Ты хочешь сказать, что чувствуешь себя одинокой? - перебил Томас сестру, чтобы помочь ей опять выбраться на дорогу. - Но, помилуй, у тебя ведь есть Эрика! - Да, Том, и я люблю девочку всем сердцем, хотя некая личность и утверждала, что я плохая мать... Но понимаешь... я ничего от тебя не скрываю, я прямой человек, у меня что на уме, то и на языке, я не люблю фразерства... - Это весьма похвально, Тони! - Одним словом, грустно то, что Эрика очень уж напоминает мне Грюнлиха... Будденброки с Брейтенштрассе тоже уверяют, что она вылитый отец... И еще: когда я смотрю на нее, я поневоле думаю: вот, ты уже старая женщина, с взрослой дочерью... и все кончено. Несколько лет жизни и тебе выпало на долю, а теперь, доживи до семидесяти, до восьмидесяти лет, - все равно ты будешь сидеть здесь и слушать чтение Леи Герхардт. От этой мысли у меня ком встает в горле и душит меня. Ведь сердце-то во мне еще молодо, понимаешь, и я так хочу еще пожить настоящей жизнью!.. И наконец: я чувствую себя нехорошо не только дома, но и в городе, потому что я, слава богу, не слепая и вижу все вокруг... Я разведенная жена, и мне это дают понять на каждом шагу. Поверь, Том, мне очень тяжело, что я... хотя моей вины тут нет... так запятнала наше имя. Что бы ты ни делал, сколько бы ни зарабатывал денег, стань ты хоть первым человеком в городе - а люди все равно будут говорить; "Да-а... но сестра-то у него разводка!" Юльхен Меллендорф, урожденная Хагенштрем, мне не кланяется... Ну, она дура... но ведь и другие... И все-таки, Том, я продолжаю надеяться, что это дело поправимое. Я еще молода... и недурна собой, правда? Мама не может много дать за мной, но и то, что мне предназначено, как-никак хорошие деньги. Что, если я опять выйду замуж? Откровенно говоря, Том, это мое заветное желание! О, тогда все будет в порядке - пятна как не бывало!.. Господи, если бы мне сделать партию, достойную нашего имени, и наново устроить жизнь!.. Как, по-твоему, мыслимо это или нет? - Помилуй, Тони, конечно мыслимо! Я никогда не переставал считаться с этой возможностью. Но пока что тебе необходимо немножко освежиться, приободриться, повидать свет... - Вот именно, - живо подхватила она. - Но тут я должна рассказать тебе одну историю. Довольный этим предложением, Томас поудобнее уселся в кресле. Он курил уже вторую папиросу. В комнате становилось все сумеречнее. - Так вот, во время вашего отсутствия я чуть было не взяла место компаньонки в Ливерпуле. Ты был бы возмущен, если бы я это сделала? Ну, все-таки счел бы это сомнительным поступком? Да, да, конечно, есть тут что-то унизительное... Но я жаждала уехать! Короче говоря, у меня ничего не вышло. Я послала этой миссис свою фотографию, и она была вынуждена отказаться от моих услуг, потому что я слишком хорошенькая, а у нее взрослый сын в доме. Она так мне и написала: "Вы чересчур хорошенькая..." Да! Никогда в жизни я так не хохотала! Они оба рассмеялись. - Но теперь у меня есть ввиду кое-что другое, - продолжала Тони. - Я получила приглашение от Евы Эверс навестить ее в Мюнхене... впрочем, теперь она Ева Нидерпаур, муж у нее директор пивоварни. Она зовет меня в гости, и я думаю в ближайшее время воспользоваться ее приглашением. Эрике, конечно, со мной ехать нельзя. Но я бы отдала ее в пансион к Зеземи Вейхбродт. Там ей будет отлично. Что ты на это скажешь? Есть у тебя какие-нибудь возражения? - Разумеется, нет! Так или иначе, но тебе необходимо пожить в другой обстановке. - Да, это правда, - с благодарностью согласилась Тони. - Ну, а теперь о тебе, Том! Я ведь все время говорю о себе, такая уж я эгоистка! Теперь твоя очередь! О, господи, как ты, наверно, счастлив! - Да. Тони, - убежденно произнес он. Они помолчали. Томас выпустил дым, облачком повисший над столом, и продолжал: - Прежде всего я рад, что женился и теперь заживу своим домом. Ты меня знаешь: в холостяки я не гожусь. В холостяцкой жизни есть привкус несолидности и распущенности, а я, как тебе известно, не лишен честолюбия. Я не считаю свою карьеру законченной ни в деловом, ни, шутки ради скажем, в политическом смысле... а подлинным доверием всегда пользуется только глава семьи, отец... И все это уже висело на волоске, Тони... Я, может быть, слишком разборчив. Долгое время мне казалось, что я никогда не найду ту, которая мне нужна. Но стоило мне увидеть Герду, и все решилось. Я тотчас же понял: вот она, единственная, та, что создана для меня... хоть я и знаю, что многие в городе очень не одобряют моего выбора. Она удивительное существо, таких не много на земле. Но она совсем другая, чем ты. Тони. Ты проще душой и естественнее... Одним словом, моя уважаемая сестрица особа более темпераментная, - продолжал он с напускным легкомыслием. - Что Герда тоже не лишена темперамента, доказывает ее игра на скрипке, - но иногда она бывает - как бы это сказать? - слишком холодна. Впрочем, ее нельзя мерить общей меркой. Она натура артистическая, существо своеобразное, загадочное и восхитительное. - Да, да, - согласилась Тони. Она серьезно и внимательно слушала брата. Уже стемнело, а они даже не подумали о том, чтобы зажечь лампу. Но вот дверь из коридора отворилась, и перед ними, окутанная сумраком, возникла высокая фигура в свободно ниспадающем платье из белого пике. Тяжелые темно-рыжие волосы обрамляли белое лицо, вкруг близко посаженных карих глаз лежали голубоватые тени. Это вошла Герда, мать будущих Будденброков. ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 1 Томас Будденброк завтракал обычно один в своей изящно обставленной столовой, так как его супруга поздно выходила из спальни; по утрам она была подвержена мигреням и чувствовала общий упадок сил. Затем консул шел на Менгштрассе, где по-прежнему оставались конторские помещения, ко второму завтраку поднимался наверх, в маленькую столовую, там его дожидались мать. Христиан и Ида Юнгман, - и с Гердой встречался уже только в четыре часа, за обедом. Внизу деловая жизнь била ключом, но во всех остальных этажах огромного будденброковского дома царили тишина и запустенье. Маленькую Эрику отдали на воспитание к Зеземи Вейхбродт, бедная Клотильда с кое-какими унаследованными пожитками переселилась в дешевый пансион к вдове гимназического учителя, некоей докторше Крауземинц, даже слуга Антон был отпущен к молодым господам, где он был нужнее; и когда Христиану случалось задержаться в клубе, консульша и Ида Юнгман вдвоем садились за давно уже не раздвигавшийся круглый стол, который терялся в этом обширном храме чревоугодия с белыми богами на шпалерах. Со смертью консула Будденброка светская жизнь затихла на Менгштрассе, ибо консульша, если не считать посещений той или иной духовной особы, принимала только по четвергам, да и то самых близких. Зато ее сын и невестка недавно дали свой первый званый обед - обед на такое количество гостей, что столы были накрыты не только в столовой, но и в маленькой гостиной, обед с приглашенной для этого случая "кухаркой за повара", с наемными официантами и кистенмакеровскими винами, - такой пир, что он хоть и начался в пять часов вечера, но и в одиннадцать в доме все еще стоял запах кушаний и звон бокалов. А за раздвинутыми столами сидели все Лангхальсы, Хагенштремы, Хунеусы, Кистенмакеры, Эвердики и Меллендорфы - коммерсанты и ученые, супружеские пары и suitiers, которых под конец еще порадовали вистом и исполнением нескольких музыкальных номеров, - словом, все было обставлено так, что на бирже еще много дней спустя шли одобрительные толки об этом обеде. Тут уж окончательно выяснилось, что молодая консульша отлично умеет принимать и быть любезной хозяйкой. Оставшись с ней вдвоем после ухода гостей, среди сдвинутой со своих мест мебели, в комнатах, освещенных догорающими свечами и насыщенных пряным, сладостным и дурманящим запахом изысканных кушаний, духов, вина, кофе, сигар и цветов, которыми были украшены туалеты и приборы дам, консул сжал ее руки и сказал: - Отлично, Герда! Нам с тобой краснеть не приходится. Такие приемы... это очень важно. У меня нет ни малейшей охоты устраивать балы и смотреть, как скачет здешняя молодежь; да у нас для этого и места мало. Но надо, чтобы людям солидным у нас нравилось. Такой обед, правда, обходится дороже, но эти деньги не брошены на ветер. - Ты прав, - отвечала она, оправляя кружева, сквозь которые, как мрамор, мерцала ее грудь. - Я тоже, бесспорно, предпочитаю обеды. Обед действует успокаивающе... Я сегодня утром музицировала и при этом чувствовала себя как-то странно. А сейчас все во мне мертво так, что, кажется, ударь молния в эту комнату, я бы и бровью не повела. Когда на следующий день, в половине двенадцатого, консул пришел завтракать к матери, она прочитала ему следующее письмо: "Мюнхен, 2 апреля 1857 года. Мариенплац, N 5. Дорогая мама, прости меня, пожалуйста! Это, конечно, безобразие, что я тебе еще не писала, хотя вот уже неделя, как я здесь. У меня просто голова закружилась от впечатлений... но об этом после. И вот я только сейчас собралась спросить, как вы там все, мои дорогие, ты, и Том, и Герда, и Эрика, и Христиан, и Тильда, и Ида, хотя это для меня самое важное. Ах, чего-чего только я не повидала за эти дни! Пинакотеку, Глиптотеку (37), придворную пивоварню и придворный оперный театр, и церкви, и еще много другого интересного. Об этом я расскажу, когда вернусь, - не то умрешь, а письма не кончишь. Мы уже успели прокатиться в долину Изара, а на завтра у нас намечен пикник к Вюрмскому озеру. Так вот оно и идет все изо дня в день. Ева очень мила со мною, а г-н Нидерпаур, директор пивоварни, вполне приятный человек. Мы живем на очень красивой площади в центре города, с фонтаном посередине, как у нас на Рыночной; от нашего дома два шага до ратуши. Такого здания я еще никогда не видела! Оно снизу доверху расписано святыми Георгиями, умерщвляющими драконов, и баварскими государями во всех регалиях и с гербами. Попробуйте себе это представить! Да, Мюнхен мне очень, очень нравится. Говорят, что здешний воздух укрепляет нервы; и желудок у меня сейчас тоже в полном порядке. Я пью пиво с удовольствием и помногу, тем более что вода здесь не очень-то полезная, но вот к здешней кухне никак не могу привыкнуть. Слишком мало овощей и очень уж много мучного. Соуса такие, что не приведи бог! О порядочном телячьем жарком в Мюнхене и понятия не имеют, - мясники все кромсают на мелкие кусочки. Мне очень недостает рыбы. И потом, что ни говори, это безумие - с утра до вечера есть салат - картофель с огурцами - и запивать его пивом. В животе у меня урчит от такого сочетания. Конечно, вы сами понимаете, что ко многому надо сначала привыкнуть, когда находишься в чужой стране! Другая монета; с простонародьем и с прислугой толком не объяснишься, - они считают, что я говорю слишком быстро; а для меня их язык какая-то тарабарщина; и вдобавок еще католицизм; вы же знаете, что я его ненавижу, слышать о нем не могу!.." Тут консул, державший в руках бутерброд, посыпанный зеленым сыром, начал громко смеяться. - Да, Том, ты смеешься... - сказала его мать, и пальцы ее непроизвольно забарабанили по столу. - А мне очень в ней нравится, что она так предана вере отцов своих и чурается всех этих полуязыческих фокусов. Я знаю, что, побывав во Франции и в Италии, ты проникся известной симпатией к папизму, но у тебя, Том, это идет не от религиозных убеждений, а от чего-то совсем другого... я, впрочем, понимаю от чего. И хотя мы, конечно, должны быть веротерпимы, но шутить такими вещами - все же великий грех; и я буду молить бога, чтобы он укрепил в вере тебя и твою Герду Да, да, она еще очень нетверда в ней, - ты уж прости матери это замечание! "Фонтан, который виден из моего окна, - продолжала читать консульша, - украшен статуей пречистой девы, к ее подножию часто возлагают венки, - это очень красиво, когда простые люди с венками из роз в руках становятся на колени и молятся; но ведь в Писании сказано: "Возноси молитву в тиши". На улицах здесь часто попадаются монахи, и вид у них вполне добропорядочный. Но ты только представь себе, мама: вчера на Театинерштрассе мимо меня проехал в карете какой-то важный священнослужитель, может быть даже архиепископ, пожилой уже человек, - и он стрельнул в меня глазами, как какой-нибудь офицеришка! Ты знаешь, мама, я не очень-то долюбливаю твоих друзей - миссионеров и пасторов, но Слезливый Тришке ничто по сравнению с этим князем церкви..." Фи, - вставила огорченная консульша. - Узнаю нашу Тони, - заметил Томас. - Что ты хочешь сказать, Том? - Не сомневаюсь, что она в какой-то мере поощрила его к этому, чтобы испытать!.. Я уж ее знаю. Во всяком случае, этот обмен взглядами очень позабавил ее, что, наверно, и входило в намерения почтенного старца! Последнее консульша предпочла оставить без ответа и снова взялась за письмо: - "Третьего дня Нидерпауры давали вечер, очень удачный, хотя временами мне трудно было участвовать в разговоре, да и весь тон казался мне несколько equivoque [двусмысленным (фр.)]. Среди гостей был даже один певец из придворной оперы - он пел после ужина, и один молодой художник, который выразил желание писать с меня портрет, на что я не согласилась, так как сочла это неудобным. Больше всего я болтала с неким господином Перманедером. Ну, скажи, пожалуйста, кто бы мог подумать, что на свете бывают такие фамилии?! У него контора по продаже хмеля, а сам он очень милый, веселый человек, уже в летах и притом холостой. За столом он был моим кавалером, но я и после не отпускала его от себя, так как он оказался единственным протестантом во всей компании; он хоть и коренной мюнхенец, но семья его из Нюрнберга. Господин Перманедер заверил меня, что много наслышан о нашей фирме. И ты можешь себе представить, Том, как меня порадовала почтительность, с которой он о ней отзывался. Он очень подробно расспрашивал о нашей семье, сколько нас всех детей, и т.д. Спрашивал меня об Эрике и даже о Грюнлихе. Он частенько бывает у Нидерпауров и завтра, видимо, будет участвовать в пикнике к Вюрмскому озеру. Ну, а теперь прощай, дорогая мама, не могу больше писать. Если я буду "жива-здорова", как ты любишь говорить, то пробуду здесь еще недели три или месяц, а затем уж сама подробно расскажу вам о Мюнхене, потому что, когда пишешь, мысли разбегаются. Во всяком случае, можете быть уверены, что мне здесь очень нравится... вот только если бы еще обучить кухарку прилично готовить соуса! Я, конечно, старая женщина, моя жизнь кончена, но вот если Эрика будет жива-здорова и со временем пожелает выйти замуж за какого-нибудь из здешних, я, конечно, возражать не стану". Тут консулу опять пришлось прервать завтрак, он не мог удержаться от смеха. - Нет, она неподражаема, мама! Если уж она начинает лицемерить, то никто с ней не сравнится. Я обожаю ее за то, что она не может притворяться - просто не может, хоть ты ее убей! - Да, Том, она хорошая женщина и заслуживает счастья. - И консульша дочитала письмо до конца. 2 В конце апреля г-жа Грюнлих возвратилась в родительский дом. И хотя светлая полоса жизни опять осталась позади, хотя началось прежнее прозябание и ей снова приходилось присутствовать на молитвах и слушать чтение Леи Герхардт на "Иерусалимских вечерах", она явно была окрылена надеждами, и радужное настроение ее не покидало. Когда Томас вез сестру с вокзала - она вернулась через Бюхен - и они поравнялись с Голштинскими воротами, консул не удержался от комплимента, заявив, что после Клотильды она все еще первая красавица в семье. - Ну, знаешь, Том, - воскликнула Тонн, - я тебя просто ненавижу! Насмехаться над старой женщиной... Тем не менее в его словах была доля истины: мадам Грюнлих сохранилась на диво; при взгляде на ее густые пепельные волосы, расчесанные на прямой пробор, подобранные над изящными маленькими ушами и скрепленные на макушке черепаховым гребнем, на ее серо-голубые, по-прежнему наивные и кроткие глаза, на хорошенькую верхнюю губку, тонкий овал и нежный цвет лица, - никто бы не дал ей больше двадцати трех лет. В ушах у нее были длинные и очень нарядные золотые серьги, по форме несколько напоминавшие те, что носила еще ее бабушка. Свободный жакет из легкого темного шелка с атласными отворотами и прозрачными кружевными погончиками на плечах придавал восхитительную мягкость ее фигуре. Как мы уже говорили, Тони пребывала в превосходном расположении духа, и по четвергам, когда к обеду собирались консул Будденброк и дамы Будденброк с Брейтенштрассе, консул Крегер, Клотильда, Зеземи Вейхбродт и Эрика, с упоением рассказывала о Мюнхене, пиве, клецках, о художнике, пожелавшем писать ее портрет, и о придворных каретах, которые произвели на нее сильнейшее впечатление. Вскользь упоминала она и о г-не Перманедере, а в тех случаях, когда Пфиффи Будденброк язвительно замечала, что поездка хоть и была занимательна, но практических результатов, видимо, не дала, г-жа Грюнлих, с невыразимым достоинством пропуская ее слова мимо ушей, высоко вскидывала голову и при этом все-таки старалась прижать подбородок к груди. Последнее время у нее появилась привычка: едва только звон колокольчика огласит дом, выбегать на площадку лестницы и смотреть, кто пришел. Что бы это могло значить? Ответить на такой вопрос могла только Ида Юнгман, воспитательница и долголетняя поверенная всех тайн Тони, время от времени шептавшая ей: - Тони, деточка, вот увидишь, он приедет! Кому же охота быть дураком!.. Все домашние невольно испытывали благодарность к Тони, возвратившейся из Мюнхена такой веселой; атмосфера в доме настоятельно требовала разрядки, главным образом потому, что отношения между главой фирмы и его младшим братом с течением времени не только не улучшались, но, к несчастью, становились все хуже и хуже. Консульше, с тоской наблюдавшей за этой рознью и всячески старавшейся примирить сыновей, приходилось очень нелегко. На ее просьбы не пренебрегать занятиями в конторе Христиан отвечал рассеянным молчанием, а напоминания Томаса выслушивал серьезно, с видом тревожным, задумчивым и явно пристыженным, после чего несколько дней более или менее усердно занимался английской корреспонденцией. Но в старшем брате неуклонно росло гневное презрение к младшему, усиливавшееся еще оттого, что Христиан на проявления этих чувств отвечал только задумчиво блуждающим взглядом, не делая даже слабой попытки оправдаться. Напряженная работа Томаса и состояние его нервной системы не позволяли ему участливо или хотя бы спокойно выслушивать подробнейшие сообщения Христиана о многоразличных симптомах его болезни; в разговоре с матерью и сестрой он характеризовал эти жалобы как "дурацкое следствие гнусной привычки копаться в себе". "Мука", изнуряющая "мука" в левой ноге Христиана поддалась наконец лечению и утихла уже довольно давно, но затрудненное глотанье иногда давало знать о себе во время еды, а теперь к нему присоединились еще и приступы удушья - заболевание астматического характера; Христиан в течение нескольких недель считал, что у него туберкулез легких, и, морща нос, силился объяснить своим домашним, в чем состоит это заболевание и каковы его симптомы. На совет был призван доктор Грабов. Он установил, что сердце и легкие Христиана работают вполне исправно, временные же перебои дыханья объяснил вялостью некоторых мышц и для облегчения недуга предписал: во-первых, пользование веером, а во-вторых - зеленоватый порошок, который надо было зажечь и затем вдыхать его дым. Веером Христиан обмахивался даже в конторе и на недовольное замечание брата отвечал, что в Вальпараисо жара вынуждала каждого служащего держать при себе веер; "Джонни Тендерстром, например... боже милостивый!" Но однажды, когда Христиан сначала долго и беспокойно ерзал на своем конторском кресле, а потом вытащил из кармана упомянутый порошок и все помещение наполнилось вонючим чадом, так что некоторые из служащих отчаянно закашлялись, а г-н Маркус даже побледнел, - произошел взрыв, открытый скандал, ужасное столкновение, которое привело бы к немедленному разрыву между братьями, если бы не вмешательство консульши, еще раз настойчиво призвавшей сыновей к сдержанности и терпимости. Но этого мало. Жизнь, которую Христиан вел вне дома в тесном общении с Андреасом Гизеке, своим однокашником, еще больше раздражала консула. Он не был ни брюзгой, ни моралистом и хорошо помнил грешки своей собственной молодости. Он знал также, что родной его город - торговый приморский город, по улицам которого, постукивая тросточками, разгуливали почтенные бюргеры с безупречно честными минами, - отнюдь не был пристанищем высокой добродетели. За долгие часы, проведенные в конторе, здесь вознаграждали себя не только добрым вином и добротными кушаньями... Но все эти вольности поведения прикрывал густой покров степенности и благоприличия. И если консул почитал основным жизненным законом сохранение dehors, то прежде всего потому, что и он прочно усвоил мировоззрение своих сограждан. Адвокат Гизеке принадлежал не только к тем "ученым", которые охотно приспособились к образу жизни местных коммерсантов, но и к заядлым suitiers, что было видно уже по его внешности. Однако и он, подобно остальным городским жуирам, умел соблюдать необходимую благопристойность, не попадал в неприятные истории и сохранял в безупречной чистоте свое деловое и политическое имя. Только что была объявлена его помолвка с дочерью консула Хунеуса. А это значило, что ему обеспечено богатое приданое и прочное положение в высшем обществе. Гизеке с подчеркнутым интересом занимался делами города, поговаривали даже, что он метит в ратсгерры, а со временем, может быть, и на бургомистерское кресло старого доктора Эвердика. Друг его Христиан Будденброк, тот самый, что некогда решительным шагом приблизился к мадемуазель Майер де ла Гранж и со словами: "О, как вы играли!" - преподнес ей букет, - Христиан Будденброк, вследствие ли своего характера, или долгих скитаний по свету, сделался suitier куда более наивного, беспечного склада и в сердечных делах, так же как и во всех других, был не склонен обуздывать свои чувства, соблюдать скромность и заботиться о сохранении собственного достоинства. Так, например, над его связью с одной из статисток летнего театра потешался весь город, и г-жа Штут с Глокенгиссерштрассе, та самая, что вращалась в высших кругах, рассказывала всем дамам, выражавшим готовность ее слушать, о том, что Кришана среди бела дня видели на улице с той из "Тиволи" (38). Но и это еще с полбеды. Простодушные и скептические горожане не любили всерьез возмущаться и морализировать. Христиан Будденброк, как, пожалуй, и Петер Дельман, которого полный развал его торгового дела толкал на такие же сумасбродства, слыли забавнейшими людьми и в мужской компании были просто незаменимы. Но всерьез их не принимали и по серьезным поводам к ним не обращались. Примечательно, что в городе, в клубе, на бирже и в порту их звали просто по именам: Кришан и Петер, а людям злонамеренным, например, Хагенштремам, никто не возбранял смеяться не только над рассказами и остротами Кришана, но и над ним самим. Христиан об этом попросту не думал или, по свойству своего характера, после нескольких минут крайне тревожных размышлений переставал думать. Но его брат, консул, это знал, как знал и то, что Христиан обнажает перед недоброжелателями Будденброков все их уязвимые места, - а уязвимых мест, увы, было немало. Эвердикам Будденброки приходились очень дальними родственниками, и после смерти бургомистра это родство неминуемо должно было потерять всякую цену. Крегеры никакой роли в обществе больше не играли, жили замкнуто и терпели кучу всяких неприятностей из-за сына. От мезальянса дяди Готхольда все еще оставался неприятный осадок. Сестра консула была разведенной женой, хотя, конечно, еще оставалась надежда на ее вторичное замужество. А его брат становился посмешищем; над его шутовскими выходками в часы досуга потешались местные дельцы - одни с язвительной, другие с благосклонной улыбкой; в довершение же всего он делал долги и в конце каждого квартала, когда у него иссякали деньги, без стеснения жил за счет доктора Гизеке, что было для фирмы уже прямым оскорблением. Презрительная враждебность Томаса к брату, отвечавшему на нее задумчивым равнодушием, проявлялась в тел едва уловимых мелочах, которые наблюдаются только у людей, связанных близким родством. Если речь, к примеру, заходила об истории Будденброков и Христиан, что, кстати, было ему совсем не к лицу, вдруг начинал на все лады, с любовью и восхищением превозносить город и своих предков, консул старался каким-нибудь язвительным замечанием положить конец разговору. Для него это было нестерпимо. Он так презирал брата, что не мог позволить ему любить то, что любил сам. "Лучше бы уж Христиан произносил эти славословия голосом Марцеллуса Штенгеля", - думал он. Как-то раз консул прочитал историческую книгу, которая произвела на него сильнейшее впечатление; он отозвался о ней в самых прочувствованных выражениях. Христиан, человек ума несамостоятельного, который сам даже и не натолкнулся бы на такую книгу, но очень впечатлительный, поддающийся любому влиянию, в свою очередь, прочитал ее и, заранее подготовленный отзывом брата, также пришел в восхищение, - при этом он постарался точнейшим образом передать, какие именно чувства вызвала в нем книга. Для Томаса она тем самым перестала существовать. Отныне он отзывался о ней холодно и безразлично, более того - делал вид, что не прочитал, а только просмотрел ее. Пусть брат восторгается ею в одиночку!.. 3 Консул Будденброк вернулся из "Гармонии", "Общества интересного чтения", где он провел часок после завтрака, к себе на Менгштрассе. Войдя через задний двор и оставив в стороне сад, он прошел между поросших мхом стен по узкому проходу, соединявшему задний двор с передним, прямо в нижние сени, отворил дверь на кухню, осведомился, дома ли брат, и, узнав, что его нет, велел немедленно доложить, как только он вернется. Затем он прошел через контору, где служащие при его появлении ниже склонились над счетами и накладными, к себе в кабинет, положил шляпу и трость, переоделся в рабочий костюм и направился к своему месту у окна, напротив г-на Маркуса. Две глубокие складки залегли у него на лбу между на редкость светлыми бровями. Желтоватый мундштук почти уже докуренной русской папиросы быстро передвигался из одного угла рта в другой. Движение, которым консул придвинул к себе бумаги и письменные принадлежности, было так резко и отрывисто, что г-н Маркус методично провел двумя пальцами по усам и исподтишка бросил на своего компаньона вдумчивый, испытующий взгляд. Молодые конторщики удивленно переглянулись: шеф гневается! Через полчаса, в течение которых слышался только скрип перьев да негромкое покашливанье г-на Маркуса, консул взглянул в окно поверх зеленого матерчатого щитка и увидел Христиана, возвращавшегося домой. В шляпе, слегка сдвинутой набекрень, он небрежно помахивал вывезенной "оттуда" желтой тросточкой, с набалдашником из черного дерева в виде поясной статуэтки монахини. Христиан явно был в полном здравии и наилучшем расположении духа. Мурлыча себе под нос какую-то английскую песенку, он вошел в контору и с приветливым "доброе утро, господа", - хотя стоял уже яркий весенний день, - направился к своему месту, чтобы "немножко поработать". Но тут консул поднялся и как бы мимоходом, не глядя на него, обронил: - Ах, да... На два слова, дорогой мой! Христиан последовал за ним. Они шли быстро. Томас заложил руки за спину. Христиан машинально сделал то же самое, повернув к брату свой длинный нос, казавшийся еще более острым, костистым и крючковатым от впалых щек и свешивавшихся на английский манер усов. Когда они шли по двору, Томас сказал: - Придется тебе прогуляться со мною по саду, друг мой! - Охотно, - отвечал Христиан. Снова наступило молчание. Они зашагали по боковой дорожке мимо "портала" в стиле рококо; в саду уже распускались первые почки. Наконец консул, быстро глотнув воздуха, громким голосом проговорил: - Мне сейчас пришлось пережить несколько крайне неприятных минут из-за твоего поведения. - Моего поведения? - Да. В "Гармонии" мне рассказали о замечании, которое ты вчера изволил сделать в клубе, - замечании столь неуместном и бестактном, что я просто не нахожу слов... Правда, тебя быстро одернули и сумели поставить на место. Может быть, ты возьмешь на себя труд припомнить этот случай? - Ах, я только сейчас понял, что ты имеешь в виду... Кто же тебе рассказал? - Это дела не меняет! Дельман рассказал и, само собой разумеется, достаточно громко, чтобы те, кто еще не знал этой истории, тоже могли позабавиться... - Да, Том, должен тебе сказать, мне было очень стыдно за Хагенштрема! - Стыдно за... Ну, это уже слишком!.. Послушай! - Консул слегка склонил голову набок, вытянул перед собой руки ладонями вверх и взволнованно потряс ими. - В обществе, равно состоящем из коммерсантов и ученых, ты позволяешь себе во всеуслышанье заявить: "А ведь если хорошенько вдуматься, то всякий коммерсант - мошенник"... Ты сам коммерсант, имеющий достаточно прямое отношение к фирме, которая изо всех сил стремится к абсолютной честности, к полнейшей безупречности... - Бог ты мой, Томас, да ведь я пошутил! Хотя с другой стороны... - Он вдруг сморщил нос, вытянул шею, чуть-чуть склонил голову набок и так прошел несколько шагов. - Пошутил! Пошутил! - выкрикнул консул. - Льщу себя надеждой, что я тоже понимаю шутки. Но ты, кажется, видел, как отнеслись к твоей очаровательной остроте!.. "Что касается меня, то я очень высоко ставлю свою профессию", - ответил тебе Герман Хагенштрем. Вот ты и сел в лужу, шалопай ты несчастный! Человек, который позорит дело своей жизни!.. - Да, Том! Ну что ты на это скажешь? Уверяю тебя, все наше веселое настроение полетело к чертям! Когда я отпустил эту шутку, все расхохотались, явно соглашаясь со мной... И вдруг этот Хагенштрем серьезнейшим тоном заявляет: "Что касается меня..." Дурак! Мне, честное слово, стало стыдно за него. Я еще вчера вечером в постели много думал об этой истории, и у меня было такое странное чувство... Не знаю, знакомо ли тебе... - Придержи свой язык! Ради бога, придержи свой язык! - крикнул консул. Он всем телом дрожал от негодования. - Хорошо, я допускаю, что этот ответ не вязался с вашим настроением и был даже несколько дурного тона. Но ведь надо выбирать людей, к которым обращаешься с подобными сентенциями, если уж у тебя такая неодолимая потребность произносить их, и не ставить себя в столь идиотское положение! Хагенштрем воспользовался случаем, чтобы нанести нам удар. Да, не только тебе, но и нам! Понял ты, что значит его ответ? Он значит: "К этим выводам, господин Будденброк, вы, видимо, пришли в конторе вашего брата". Вот что он хотел сказать, осел ты эдакий! - Ну, уж и осел! - пробормотал Христиан. Лицо его приняло смущенное, тревожное выражение. - В конце концов ты принадлежишь не только себе, - продолжал консул. - И тем не менее мне все равно, если ты лично себя ставишь в смешное и дурацкое положение... А ничего другого ты вообще в жизни не делаешь! - вдруг выкрикнул он, побледнев, голубые жилки отчетливее проступили на его узких висках - там, где волосы образовывали два глубоких заливчика. Одна бровь вздернулась вверх, гневом дышали даже жесткие кончики его вытянутых щипцами усов, руки его двигались так, что казалось, будто он бросает слова под ноги Христиану, на усыпанную гравием дорожку. - Ты смешон с твоими любовными интрижками, с твоими шутовскими выходками, с твоими болезнями и лекарствами!.. - О Томас, - проговорил Христиан, огорченно покачав головой и каким-то нелепым жестом поднимая кверху указательный палец. - Тут, видишь ли, ты не в состоянии меня понять... Дело в том... как бы тебе сказать... у человека совесть должна быть чиста... Не знаю, знакомо ли тебе это чувство... Грабов, например, прописал мне мазь для шейных мышц. Хорошо! Если я не стану ее употреблять, пренебрегу его предписанием, я буду чувствовать себя пропащим, беспомощным, вечно буду в тревоге, в страхе, в неуверенности - словом, не в себе; и опять начнутся затруднения с глотаньем. Если же я пользуюсь мазью, то чувствую, что исполнил свой долг, на душе у меня спокойно, совесть чиста, и я глотаю беспрепятственно. Дело тут, конечно, не в мази, а в том... ты, пожалуйста, пойми меня правильно, что одно представление может быть вытеснено только другим, так сказать контрпредставлением... Не знаю, знакомо ли тебе... - Ну, где уж мне! - воскликнул консул и обеими руками стиснул себе голову. - И продолжай в том же духе, сделай одолжение! Но только держи язык за зубами, не болтай ты направо и налево! Не надоедай людям твоими мерзкими ощущениями. С такой непристойной болтливостью ты только и знаешь, что попадать в смешное положение! А я повторяю тебе... в последний раз повторяю: мне безразлично, строишь ты из себя дурака или нет, но я запрещаю - слышишь ты? - запрещаю компрометировать фирму такими выходками, как вчерашняя! На это Христиан ничего не ответил. Он только медленно провел рукой по своим редеющим рыжеватым волосам; лицо у него было серьезное и грустное, а взгляд безостановочно блуждал по сторонам. Мысли его, без сомнения, еще были прикованы к тому, что он сейчас говорил. Наступила пауза. Томас в молчаливом отчаянии шагал впереди. - По-твоему, все коммерсанты жулики, - снова начал он. - Пусть так! Тебе надоел этот род занятий? Ты жалеешь, что вступил в торговое дело? В свое время ты выпрашивал у отца позволения... - Да, Том, - задумчиво отвечал Христиан, - пожалуй, лучше было бы мне продолжать учение! В университете, наверно, чувствуешь себя премило... Приходишь, когда тебе вздумается, по доброй воле. Сидишь и слушаешь... как в театре... - Как в театре! Тебе бы в кафешантане выступать - вот твое истинное призвание... Я не шучу! Я уверен, что это и есть твой тайный идеал, - заключил консул. Христиан ему не возражал и в задумчивости глядел прямо перед собой. - И ты осмеливаешься высказывать подобные соображения! Ты, который понятия, малейшего понятия не имеешь о том, что такое работа; ты, который способен только ходить по театрам, кутить и заниматься шутовством, чтобы потом, вообразив, будто это наполнило тебя какими-то необыкновенными чувствами, ощущениями, мыслями, копаться в себе, наблюдать за собой и бесстыдно болтать об этом вздоре... - Да, Том, - грустно согласился Христиан и погладил себя по темени. - Это правда, ты верно подметил. В этом-то, понимаешь, и разница между нами. Ты тоже не без удовольствия ходишь в театр, и, по совести говоря, у тебя в свое время были разные там историйки, стихами и романами ты тоже когда-то зачитывался... Но только ты всегда умел сочетать это с усердной работой, с серьезным отношением к жизни... А мне это, понимаешь ли, не дано. Меня этот вздор захватывает целиком, на что-нибудь такое... настоящее меня уже не хватает... Не знаю, понимаешь ли ты... - А, так ты и сам с этим согласен! - воскликнул Том; он остановился и скрестил руки на груди. - Ты малодушно подтверждаешь мою правоту, и тем не менее все остается по-старому. Да что ты - человек или животное. Христиан? Должна же у тебя быть хоть какая-то гордость, господи ты боже мой! Как можно продолжать вести жизнь, в защиту которой у тебя и слов-то не находится! Но это на тебя похоже! Ты весь в этом! Для тебя главное - вникнуть в какую-нибудь ерунду, понять и описать ее... Нет! Моему терпению пришел конец! - Консул отступил на шаг и сделал энергичный жест рукой, словно что-то зачеркивая. - Конец, говорю я! Ты аккуратно являешься за жалованьем, а в контору и носа не кажешь... И это бы еще с полбеды! Управляйся со своей жизнью, как знаешь, живи, как жил до сих пор. Но ты на каждом шагу компрометируешь нас! Нас всех! Ты выродок, нарыв на теле семьи! Язва нашего города! И будь этот дом моим, я бы вышвырнул тебя за дверь без всяких разговоров! - закричал он, широким, решительным жестом обводя все вокруг - сад, двор и амбары. Он окончательно утратил самообладание, давно сдерживаемая ярость прорвалась наружу. - Опомнись, что с тобой, Том! - перебил его Христиан. Он был возмущен до глубины души, и выражалось это, надо сказать, довольно комично. Он остановился в позе, характерной для кривоногих, - чуть ссутулившись и при этом так выставив вперед голову, живот и колени, что издали смахивал на вопросительный знак. Его круглые, глубоко сидящие глаза, которые он раскрыл во всю ширь, начали краснеть по краям, как у отца, когда тот бывал в гневе, и краснота эта разлилась по скулам. - Как ты говоришь со мной? - сказал он. - Что я тебе сделал? Я сам уйду отсюда, тебе незачем меня вышвыривать... Фу! - с глубокой укоризной добавил он и схватил воздух рукой, точно поймал муху. Как это ни странно, но Томас не только не разъярился пуще прежнего, но молча склонил голову и опять медленно зашагал по дорожке. Казалось, он испытывал удовлетворение, даже радость оттого, что наконец-то вывел брата из себя, наконец-то подвигнул его на резкий отпор, на протест. - Можешь мне поверить, - уже спокойно продолжал он, снова закладывая руки за спину, - что этот разговор мне крайне неприятен. Но когда-нибудь он должен был состояться. Подобные сцены между братьями ужасны, и все-таки нам нужно было выговориться. А теперь, мой друг, мы с тобой можем хладнокровно обсудить все дела. Ты, как я вижу, не удовлетворен своим положением. Не так ли? - Да, Том, ты прав. Видишь ли, вначале я был очень, очень доволен... И, конечно, мне здесь лучше, чем в каком-нибудь чужом деле. Но мне, так я думаю, не хватает самостоятельности... Я всегда завидовал тебе, когда наблюдал, как ты сидишь и работаешь. Для тебя это в сущности даже не работа. Ты работаешь не потому, что тебя к этому принуждают. Ты хозяин, глава предприятия. Ты заставляешь других работать на себя, а сам только производишь расчеты, всем управляешь... Ты свободный человек. Это нечто совсем иное... - Пусть так, Христиан! Но почему ты не сказал об этом раньше? Ты волен стать самостоятельным или хотя бы более самостоятельным. Ты же знаешь, что тебе, как и мне, отец выделил пятьдесят тысяч марок из наследственной доли; и я, само собой разумеется, готов в любую минуту выплатить тебе эту сумму для разумного и толкового ее применения. В Гамбурге, да и в любом другом городе, есть достаточно солидных предприятий, нуждающихся в притоке капитала. В одно из них ты мог бы вступить компаньоном. Давай подумаем об этом каждый про себя, а потом, при случае, переговорим с матерью. Сейчас же мне надо идти в контору, а ты за эти дни мог бы закончить английские письма, которые у тебя еще остались... Что ты думаешь, например, о "Х.-К.-Ф.Бурмистер и Кь" в Гамбурге, импортная и экспортная контора? - спросил он уже в сенях. - Я его знаю и уверен, что он ухватится за такое предложение... Разговор этот происходил в конце мая 1857 года. А в начале июня Христиан уже отбыл в Гамбург через Бюхен, - тяжкая утрата для клуба. Городского театра, "Тиволи" и всех любителей веселого времяпрепровождения. Местные suitiers в полном составе, среди них доктор Гизеке и Петер Дельман, явились на вокзал, поднесли Христиану цветы и даже сигареты, причем все хохотали до упаду, видимо, вспоминая истории, которые он им рассказывал. Под конец доктор прав Гизеке, при всеобщих воплях восторга, прикрепил к пальто Христиана огромный котильонный орден из золотой бумаги. Этот орден пожаловали Кришану за выдающиеся заслуги обитательницы некоего дома неподалеку от гавани, гостеприимного приюта, у дверей которого по ночам горел красный фонарь. 4 Внизу задребезжал колокольчик, и г-жа Грюнлих, верная своей новой привычке, появилась на площадке, чтобы, перегнувшись через белые лакированные перила, посмотреть вниз. Но едва там отворили дверь, как она порывистым движением нагнулась еще ниже, потом отпрянула, одной рукой прижала к губам платочек, другой подобрала юбки и, так и не распрямившись, ринулась наверх. В следующем пролете она столкнулась с мадемуазель Юнгман и быстро шепнула ей несколько слов, на что Ида от радости и испуга ответила по-польски, нечто вроде "Муй боже коханы!" В это самое время консульша Будденброк сидела в ландшафтной и вязала двумя большими деревянными спицами не то шаль, не то одеяло. Было одиннадцать часов утра. Внезапно в ротонде появилась горничная, постучала в застекленную дверь и, "уточкой" приблизившись к консульше, подала ей визитную карточку. Консульша взяла ее, поправила очки, без которых она уже не могла заниматься рукоделием, взглянула на карточку, но тут же перевела взгляд на румяное лицо девушки, еще раз перечитала и опять поглядела на горничную. Наконец она произнесла вполне дружелюбно, но решительно: - Что это значит, голубушка? Скажи, пожалуйста, а? На карточке стояло: "Кс.Ноппе и Кь". Но "Кс.Ноппе", равно как и союз "и", были зачеркнуты синим карандашом, оставалось одно, "Kь". - Там какой-то господин спрашивает вас, сударыня, - отвечала девушка, - только он говорит не по-нашему и сам очень уж чудной! - Проси, - распорядилась консульша, уразумев, что визит ей собирается нанести именно "Кь". Горничная ушла. Но застекленная дверь тут же открылась снова, пропуская коренастую фигуру, которая остановилась в дальнем углу комнаты и пробурчала нечто вроде "честь имею"... - Доброго утра, - сказала консульша. - Не угодно ли вам подойти поближе. - При этом она оперлась рукой о сиденье софы и слегка приподнялась, так как еще не решила, уместно ли будет в данном случае встать. - Я взял на себя смелость... - отвечал незнакомец благодушно певучим голосом и сильно растягивая слова; учтиво склонившись, он ступил два шага вперед и опять остановился, озираясь, то ли в поисках стула, то ли места, куда положить трость и шляпу, ибо трость с роговой ручкой в виде крючка, размером в добрых полтора фута, и шляпу он зачем-то захватил с собой в комнаты. Это был полный сорокалетний человек, с короткими руками и ногами, одетый в широко распахнутый сюртук грубого коричневого сукна и в плотно облегавший его выпуклое брюшко светлый жилет в цветочках, по которому змеилась золотая цепочка от часов, увешанная богатейшим набором, можно сказать целой коллекцией, брелоков - роговых, костяных, серебряных и коралловых; его слишком короткие зелено-серые панталоны были сшиты из такой жесткой материи, что колоколом стояли над голенищами коротких и широких сапог. Белокурые усы, бахромчатые и жидкие, придавали его круглой, как шар, голове с редкими и тем не менее растрепанными волосенками явное сходство с тюленем. Эспаньолка под нижней губой незнакомца, в противоположность его усам, топорщилась щеточкой. Его необыкновенно толстые и жирные щеки так подпирало кверху, что от глаз оставались только две светло-голубые щелочки, в уголках которых собирались морщинки. Это придавало его раздутой физиономии смешанное выражение свирепости и беспомощного, трогательного добродушия. От маленького подбородка в узкий белый галстук отвесно вползала зобастая шея, исключавшая даже самую мысль о ношении стоячих воротничков. Нижняя часть его лица, шея, темя и затылок представляли собой как бы сплошную, разве что местами примятую, перину. Кожа на его лице, вследствие этой общей распухлости, была так туго натянута, что возле ушей и по обе стороны носа на ней проступили красные пятна... В одной из своих коротких белых и жирных ручек незнакомец держал трость, в другой - тирольскую шапочку, украшенную пучком волос серны. Консульша сняла очки; не желая ни встать ни сесть, она все еще опиралась рукой о сиденье софы. - Чем могу служить? - спросила она, наконец, учтиво, но тверди. Тут незнакомец решительным жестом положил шляпу и трость на крышку фисгармонии, с удовольствием потер освободившиеся руки, благодушно взглянул на консульшу светлыми заплывшими глазками и сказал: - Прошу прощенья, сударыня... карточка-то не того, да другой под рукою не оказалось... Фамилия моя Перманедер, Алоиз Перманедер из Мюнхена. Может, сударыня, слыхали про меня от вашей уважаемой дочки?.. Все это он проговорил с грубоватыми интонациями, на корявом своем диалекте, в котором одно слово неожиданно сливалось с другим, и при этом доверительно подмигивая консульше глазами-щелками, - что, видимо, означало: "Ну, теперь-то мы друг друга поняли". Тут консульша уже поднялась совсем, склонила голову набок и, протянув вперед руки, шагнула к нему навстречу. - Господин Перманедер? Так это вы? Конечно, моя дочь говорила о вас. Я знаю, как много вы содействовали приятности и занимательности ее пребывания в Мюнхене... И теперь судьба вас забросила в наш город? - То-то и оно! - отвечал г-н Перманедер; он плюхнулся в кресло, на которое изящным движением указала ему хозяйка дома и, нимало не стесняясь, начал обеими руками потирать свои короткие и толстые ляжки... - Простите, я не расслышала, - деликатно переспросила консульша. - То-то, говорю, и оно-то! - отвечал г-н Перманедер, оставив, наконец, в покое свои ляжки. - Очень мило с вашей стороны, - ничего не понимая, проговорила хозяйка и с притворным удовлетворением откинулась на софе. Но г-н Перманедер это заметил; он наклонился, бог весть зачем, описал рукою круг в воздухе и с величайшим усилием выдавил из себя: - Ну, небось, и удивлены же вы, сударыня! - О да, да, любезный господин Перманедер, - радостно подтвердила она. Разговор оборвался. Желая поддержать его, греть протяжно вздохнул: - Фу ты, окаянство какое! - Гм... Как вы изволили сказать? - Окаянство, говорю, какое, - громогласно повторил г-н Перманедер. - Очень мило, - опять примирительно произнесла ничего не разобравшая консульша. Таким образом и эта тема была исчерпана. - Позвольте узнать, - храбро продолжала она, - что заставило вас совершить столь дальнее путешествие, любезный господин Перманедер? От Мюнхена до нас, право, очень не близко... - Дельце, - отвечал г-н Перманедер и покрутил в воздухе своей толстой рукой. - Маленькое дельце с пивоварней в Валькмюле, сударыня! - Ах, правда, вы ведь ведете торговлю хмелем, любезный господин Перманедер! "Ноппе и Кь", не так ли? Смею вас уверить, что я не раз слышала от моего сына, консула, самые лестные отзывы о вашей фирме, - учтиво добавила она. Но г-н Перманедер скромно запротестовал: - Так-то оно так, да не об этом речь. Главное, мне уж очень хотелось засвидетельствовать вам свое почтенье, сударыня, и еще раз повидать мадам Грюнлих! А коли уж приспичило, так и дальней дороги не побоишься. - Благодарю вас, - тепло сказала консульша и еще раз протянула ему руку, но уже ладонью вверх. - А теперь надо известить дочь, - добавила она, вставая и направляясь к вышитой сонетке возле двери. - У-ух ты, вот будет мне радость!.. - воскликнул г-н Перманедер, вместе с креслом повертываясь к двери. - Попроси мадам Грюнлих вниз, милочка, - обратилась консульша к вошедшей горничной и снова села на софу. Г-ну Перманедеру пришлось еще раз ворочаться вместе с креслом. - Вот будет мне радость! - повторил он, с мечтательным видом разглядывая шпалеры, большую севрскую чернильницу на секретере и всю обстановку ландшафтной. Потом он несколько раз повторил: - Фу ты, окаянство какое! И не выдумаешь! - причем усиленно тер себе колени и, совершенно безотносительно к своим словам, испускал тяжелые вздохи. Это заполнило чуть ли не все время до прихода г-жи Грюнлих. Она заметно принарядилась, надела светлый жакет, взбила волосы. Лицо у нее было свежее и прелестнее, чем когда-либо, а кончик языка время от времени лукаво облизывал уголки рта. Не успела она показаться в дверях, как г-н Перманедер вскочил и с невероятной резвостью кинулся ей навстречу. Все в нем пришло в движение. Схватив ее за обе руки, он потрясал ими, восклицая: - Вот она сама, госпожа Грюнлих! Здравствуйте, здравствуйте! Ну, как вы тут жили, а? Что поделывали на севере? У-ух ты, и рад же я, как дурак!.. Не забыли еще городишко Мюнхен и наши горы, а? Ну, и погуляли мы с вами, есть что вспомнить!.. У-ух, черт! И опять вот свиделись! Да кто бы подумал!.. Тони, в свою очередь, очень живо приветствовала г-на Перманедера, придвинула стул к его креслу и начала вспоминать Мюнхен. Теперь беседа потекла уже без всяких заминок, и консульша, улыбаясь, поощрительно кивала головой г-ну Перманедеру и мысленно переводила на литературный язык то один, то другой его оборот, и когда это ей удавалось, с удовлетворением откидывалась на спинку софы. Господину Перманедеру пришлось еще раз, теперь уже г-же Антонии, объяснить причину своего появления в городе, но "дельцу" с пивоварней он явно придавал столь малое значение, что трудно было в него поверить. Зато он с живейшим интересом расспрашивал о младшей дочери, а также о сыновьях консульши и громогласно сетовал на отсутствие Клары и Христиана, так как ему "очень уж в охоту было познакомиться со всем семейством". На вопрос о продолжительности его пребывания здесь он ответил крайне туманно, но когда консульша сказала: "Я с минуты на минуту жду к завтраку сына. Не доставите ли вы нам удовольствие откушать с нами?" - он выразил свое согласие еще раньше, чем она успела договорить, и с такой готовностью, словно только и ждал приглашения. Консул пришел из конторы. Найдя маленькую столовую пустой, он взбежал наверх и в рабочем костюме, уже немного утомленный и озабоченный, заглянул в ландшафтную, чтобы поторопить своих с завтраком... Но, едва завидев тирольскую шапочку на фисгармонии и гостя в грубошерстном сюртуке, всего обвешанного брелоками, насторожился, и, как только было произнесено имя, часто слышанное им из уст г-жи Антонии, бросил быстрый взгляд на сестру и приветствовал его с самой располагающей любезностью, на которую был способен. Он даже не успел сесть. Все тотчас же спустились вниз, где мамзель Юнгман уже накрыла стол, на котором шумел самовар - настоящий самовар, подарок пастора Тибуртиуса и его супруги. - Ну, господи благослови! - возгласил г-н Перманедер, опускаясь на стул и окидывая взором стол, уставленный холодными закусками. - Это, конечно, не мюнхенское пиво, господин Перманедер, но все же нечто более приемлемое, чем наше здешнее варево, - и консул налил ему коричневого пенящегося портера, который сам обычно пил за завтраком. - Благодарствуйте, хозяин, - усердно прожевывая бутерброд, отвечал г-н Перманедер, не замечая исполненного ужасом взора мамзель Юнгман. Но портер он потреблял столь умеренно, что консульша велела принести бутылку красного вина, после чего гость заметно повеселел и снова пустился в оживленный разговор с мадам Грюнлих. Живот не позволял ему близко придвинуться к столу, и он сидел широко расставив ноги, свесив жирную белую руку со спинки стула и слегка склонив набок свою круглую голову с тюленьими усами; преданно поблескивая щелками глаз, он с выражением свирепым и умильным внимал болтовне Антонии. Изящными и ловкими движениями очищая ему салаку, которой г-н Перманедер никогда в жизни не видывал, она не преминула высказать ряд житейских наблюдений. - О господи, как это грустно, господин Перманедер, что все хорошее и отрадное в жизни так быстро проходит, - заметила она, намекая на свое пребывание в Мюнхене, и, на минуту отложив нож и вилку, мечтательно возвела взор к потолку. Время от времени г-жа Антония делала столь же милые, сколь и безуспешные попытки говорить на баварском диалекте. Когда все еще сидели за столом, раздался стук в дверь: мальчик-ученик принес из конторы телеграмму. Консул прочитал ее, медленно пропуская сквозь пальцы кончики усов, и хотя было очевидно, что содержание депеши заставило его мысль напряженно работать, спросил самым непринужденным тоном: - Ну, как идут дела, господин Перманедер? Ответа не будет, - обратился он к мальчику, который сразу же исчез. - Ох, хозяин, - отвечал господин Перманедер, с трудом поворачивая свою короткую и толстую шею к консулу и кладя теперь на спинку стула правую руку. - Что уж тут говорить, горе да и только! Мюнхен, - он выговаривал это слово так, что можно было только догадываться, какой именно город он имеет в виду, - Мюнхен город не деловой, там каждый норовит устроиться поскромней да поспокойней!.. И депеш у нас за столом не читают - это уж дудки! Тут у вас, на севере, все по-другому, черт подери!.. Благодарствуйте, что ж можно и еще стаканчик! Невредное винцо! Мой компаньон Ноппе день и ночь мечтает перебраться в Нюрнберг: там, говорит, и биржа, и народ оборотистый... Ну, а я из Мюнхена ни ногой... черта с два! Конечно, у нас конкуренция, можно сказать, дьявольская, а уж экспорт - об нем и говорить нечего!.. Теперь и в России сами собираются хмель разводить... - Но тут он вдруг кинул неожиданно быстрый взгляд на консула и сказал: - А в общем жаловаться не приходится, хозяин! Дельце у нас неплохое. Мы немалые денежки зашибаем на акционерной пивоварне, где директором Нидерпаур. Слыхали, верно? Поначалу у них предприятие было маленькое, да мы им дали кредит из четырех процентов под закладную - пускай себе расширяются! Ну, а теперь это дело солидное. Да и у нас оборот дай бог - можно жить - не тужить! - заключил г-н Перманедер, поблагодарил консула за предложенные на выбор папиросы и сигары, попросил разрешения закурить увесистую трубку, которую он извлек из кармана, и, получив таковое, весь окутанный клубами дыма, вступил с консулом в деловую беседу, быстро перекинувшуюся на политику. Они обсудили взаимоотношения Баварии и Пруссии, поговорили о короле Максимилиане (39) и императоре Наполеоне, причем г-н Перманедер уснащал свою речь никому не понятными оборотами, а паузы, без всякой видимой связи с предыдущим, заполнял восклицаниями, вроде: "Ну и ну!", или: "Вот это да!" У мамзель Юнгман от удивления застревал во рту непрожеванный кусок; она не сводила с гостя своих широко открытых карих глаз и, по свойственной ей привычке, вертикально держа нож и вилку, даже слегка помахивала ими в воздухе. Таких разговоров эти комнаты еще не слышали, столь густой табачный дым никогда их не окутывал, не видывали они и такой благодушной распущенности манер. Консульша, озабоченно осведомившись, не подвергается ли маленькая евангелическая община преследованию со стороны куда более многочисленных папистов, замкнулась в благожелательном недоумении, а Тони по мере приближения трапезы к концу становилась все более задумчивой и неспокойной. Зато консул веселился от души, он даже попросил у матери разрешения, - которое немедленно воспоследовало, - послать вниз за второй бутылкой вина, и пригласил г-на Перманедера к себе на Брейтенштрассе: "Моя жена будет в восторге..." Прошло добрых три часа, прежде чем г-н Перманедер начал готовиться к уходу: выбил свою трубку, допил до дна стакан, пробурчал что-то насчет "окаянства" и, наконец, поднялся. - Честь имею, сударыня!.. Помогай бог, мадам Грюнлих! Помогай бог, господин Будденброк. Добрый день, почтеннейшая! При этом обращении Ида вздрогнула и изменилась в лице. Ко всему он, прощаясь, говорил еще "добрый день"!.. Консульша переглянулась с сыном: г-н Перманедер только что заявил о своем намерении возвратиться в скромную гостиницу на берегу Травы, где он остановился. - Мюнхенская подруга моей дочери и ее супруг далеко, - обратилась к нему старая дама, - и нам, вероятно, не скоро представится случай отблагодарить их за гостеприимство. Но, если вы, уважаемый господин Перманедер, решите доставить нам удовольствие и остановиться в нашем доме, - право же, мы будем душевно рады. Она протянула ему руку. И что же? Г-н Перманедер, не задумываясь, согласился! Принял предложенное ему гостеприимство так же быстро и охотно, как приглашение к завтраку. Он поцеловал дамам руки, что было ему явно непривычно, принес из ландшафтной трость и шляпу, еще раз пообещал немедленно доставить на Менгштрассе свой чемодан и, поскорее управившись с делами, вернуться не позднее четырех часов. Консул пошел проводить его вниз. Уже выходя на улицу, г-н Перманедер вдруг обернулся и, прочувствованно покачав головой, сказал: - Не обессудьте меня, сударь, но ваша сестрица, ей-ей, славный малый! Помогай бог! - и, все еще качая головой, исчез за дверью. Консул не в силах был противостоять желанию подняться наверх и посмотреть, как себя чувствуют дамы. Ида Юнгман уже носилась по дому с постельным бельем, приготовляя комнату гостю. Консульша все сидела за столом, не сводя своих светлых глаз с какой-то одной точки на потолке; белые пальцы ее тихонько барабанили по столу. Тони сидела у окна, скрестив руки на груди, и с важным, даже строгим выражением лица упорно смотрела прямо перед собой. Тишина в столовой была полная. - Ну как? - спросил Томас, остановившись в дверях и вынимая папиросу из портсигара с мчащейся тройкой. Плечи его вздрагивали от смеха. - Приятный человек, - откликнулась консульша. - И я того же мнения! - С этими словами консул галантно, хотя и не без юмора, расшаркался перед сестрой, словно почтительно осведомляясь и об ее мнении. Она молчала все с тем же строгим видом. - Хотелось бы только, чтобы он не бранился, - не без робости заметила консульша. - Если я правильно поняла, то он через каждые два слова произносил какие-то проклятья... - О, это пустяки, мама, он при этом ничего дурного не думал!.. - И потом эта nonchalance [распущенность (фр.)] в поведении, как ты считаешь, Том? - Это у него чисто южное, - ответил консул, медленно выдохнул дым, улыбнулся матери и украдкой поглядел на Тони. Консульша этого не заметила. - Приходите сегодня с Гердой обедать. Пожалуйста, Том, сделайте это для меня. - Охотно, мама, очень охотно! Откровенно говоря, я жду немало радостей от нашего нового гостя. А ты? Все-таки некоторое разнообразие после твоих духовных особ... - У каждого свой вкус, Том. - Разумеется! Ну, я пошел... да, кстати, - он обернулся уже в дверях, - ты, Тони, несомненно произвела на него сильнейшее впечатление! Я не шучу! Знаешь, как он о тебе отозвался, когда я его провожал? "Славный малый" - это его подлинные слова. Тут г-жа Грюнлих вышла из своей неподвижности и, обернувшись к брату, во всеуслышанье заявила: - Не понимаю, Том, зачем ты мне это рассказываешь? Он, конечно, не просил тебя молчать, но я все же не уверена, что так уж уместно мне это передавать. Одно я знаю твердо и скажу тебе: в жизни важно не что и как говорится, а что у человека в сердце и на уме... И если ты насмехаешься над его манерой выражаться... если находишь господина Перманедера комичным... - Да бог с тобой, Тони! У меня этого и в мыслях не было... Напрасно ты горячишься. - Assez! - вмешалась консульша, бросив на сына строгий и в то же время просительный взгляд, как бы говоривший: пощади ее! - Ну-ну, не сердись, Тони! - сказал он. - Я вовсе не хотел тебе досадить. Так! А теперь я и вправду ухожу и сейчас пошлю кого-нибудь из рабочих привезти чемодан... Всего хорошего! 5 Итак, г-н Перманедер водворился на Менгштрассе. На следующий день он обедал у Томаса Будденброка и его супруги, а на третий, в четверг, познакомился с четой Крегеров, с дамами Будденброк с Брейтенштрассе, которые нашли его ужасно смешным ("Ужясно!", как они выговаривали), а также с Зеземи Вейхбродт, обошедшейся с ним довольно сурово, с бедной Клотильдой и с маленькой Эрикой, которой он преподнес "гостинец" - кулечек конфет. Он благодушествовал! Благодушествовал с утра до вечера, хотя иногда и испускал тяжелые вздохи, которые, впрочем, ровно ничего не значили и вызывались только избытком удовольствия. С вечной своей трубкой в зубах, со своим смешным выговором, с поразительной способностью часами засиживаться за столом после еды и, приняв непринужденнейшую позу, курить, пить и болтать, он хотя и внес в размеренную жизнь старого дома совсем новый и чуждый ей дух, ибо все его существо удивительно не подходило к стилю этих покоев, но тем не менее ничуть не нарушил укоренившихся там обычаев. Г-н Перманедер неизменно присутствовал на утренних и вечерних молитвах, однажды испросил дозволения посетить воскресную школу консульши и даже на минуточку заглянул в большую столовую во время "Иерусалимского вечера", чтобы представиться дамам, но, когда Леа Герхардт начала читать, немедленно обратился в бегство. В городе его особа быстро приобрела известность, и в патрицианских домах с любопытством говорили о баварском госте Будденброков, но знакомых ни на бирже, ни в обществе у него не было. А так как сезон кончился и большинство семей уже собиралось выехать на взморье, то консул и не делал попыток "ввести его в свет". Зато сам он очень много занимался г-ном Перманедером. Несмотря на обилие деловых и общественно-городских обязанностей, консул находил время водить его по городу, показывал ему все средневековые достопримечательности - церкви, ворота, колодцы, ратушу, рынок, "Дом корабельщиков", всеми силами стараясь развлекать его. На бирже он познакомил г-на Перманедера с ближайшими своими друзьями, а когда консульша как-то при случае поблагодарила его за такую самоотверженности, он только сухо ответил: - Н-да, мама, чего-чего только не приходится делать... Консульша эти слова пропустила мимо ушей, даже бровью не повела, только взглянула на сына своими светлыми глазами и спросила о чем-то постороннем. Она относилась к г-ну Перманедеру с ровным и сердечным дружелюбием, чего отнюдь нельзя было сказать о ее дочери. Баварский гость присутствовал уже на двух "четвергах", хотя на третий или четвертый день своего пребывания и заметил вскользь, что его "дельце" со здешней пивоварней окончено. С тех пор прошли уже полторы недели, и на каждой из "четвергов", стоило только г-ну Перманедеру начать говорить и оживленно жестикулировать, как г-жа Грюнлих бросала тревожные, быстрые взгляды на дядю Юстуса, кузин Будденброк или Томаса, краснела, на несколько минут замыкалась в молчании, а не то даже выходила из комнаты... Зеленые шторы на открытых окнах в спальне г-жи Грюнлих чуть-чуть колыхались от легкого дыханья ясной июньской ночи. На ночном столике, подле кровати с пологом, в стакане, до половины налитом водой, поверх которой плавал слой масла, горело несколько фитильков, освещавших покойным и слабым светом большую комнату с прямыми креслами в чехлах из сурового полотна. Г-жа Грюнлих лежала в постели. Ее хорошенькая головка покоилась на мягких подушках в наволочках с кружевными оборками, руки были простерты поверх стеганого одеяла. Но глаза ее, слишком задумчивые, чтобы сомкнуться сном, следили за бесшумными, неустанными взмахами крыльев какого-то крупного насекомого с длинным тельцем, вьющегося вокруг ночника... Над кроватью, между двумя гравюрами со средневековыми видами города, висело в рамке изречение: "Вверяй пути свои господу"... Но разве может это служить утешеньем, когда вот так, с открытыми глазами, лежишь ночь напролет, и тебе не с кем посоветоваться, и надо совсем одной решаться на важный шаг, в самой себе искать мужества для окончательного "да" или "нет", которое определит всю твою дальнейшую жизнь... Вокруг стояла тишина. Слышно было только, как тикают часы на стене да в соседней комнате, занавесью отделенной от спальни Тони, покашливает мамзель Юнгман. Там еще горел свет. Верная пруссачка, сидя за раздвижным столом под висячей лампой, штопала чулки маленькой Эрики, ровно и глубоко дышавшей во сне, - у питомиц Зеземи Вейхбродт были летние каникулы, и девочка жила на Менгштрассе. Госпожа Грюнлих приподнялась и, опершись на локоть, вздохнула. - Ида? - громким шепотом позвала она. - Ты что, еще сидишь и штопаешь? - Да, да, Тони-деточка, - послышался голос Иды. - Спи... Завтра ведь рано вставать, ты не выспишься... - Ида, так ты не забудешь разбудить меня завтра в шесть? - Хорошо будет и в половине седьмого, деточка. Экипаж заказан к восьми. Спи, спи, чтобы встать свеженькой... - Ах, да я еще совсем не спала! - Ай-ай-ай! Это никуда не годится. Не хочешь же ты приехать в Швартау усталой и сонной? Выпей семь глотков воды, повернись на правый бок и считав до тысячи... - Ах, Ида, подойди ко мне, пожалуйста! Я все равно не усну, я столько думаю, что голова у меня раскалывается... Пощупай-ка: по-моему, у меня жар... Да и желудок опять... А может быть, это от малокровия? Жилы у меня на висках вздулись и так бьются, что даже больно. Приливы к голове могут быть и при малокровии... В соседней комнате двинули стулом, и из-за занавеси показалась сухопарая, крепко сшитая фигура Иды в простом коричневом платье. - Ай-ай-ай, Тони! Жар? Дай-ка я пощупаю, деточка... Сейчас сделаем компрессик... Крупным, почти мужским, шагом она прошла к комоду, достала носовой платок, обмакнула его в таз на умывальнике, опять подошла к кровати и, осторожно положив на лоб Тони, разгладила его ладонью. - Спасибо, Ида! Как приятно!.. Ах, посиди немного со мной, моя хорошая, старенькая Ида. Вот здесь, на кровати... Понимаешь, я все время думаю о завтрашнем дне... Как мне быть? У меня голова кругом идет... Ида уселась на краешек кровати, снова взяла в руки иголку и деревянный гриб с натянутым на него чулком, склонила голову с гладко расчесанными седыми волосами и, неустанно следя за каждым своим стежком, спросила: - Ты думаешь, он завтра объяснится? - Непременно, Ида, я не сомневаюсь. Такого удобного случая он не упустит. Помнишь, как было с Кларой? На такой же прогулке... Конечно, я могу этого избежать, могу не оставаться одна, не подпускать его близко к себе... Но тогда... тогда это конец! Послезавтра он уезжает, он сам сказал. Да ему и нельзя дольше оставаться здесь, если завтра ничего не будет решено... Завтра он непременно объяснится... Но что же мне сказать, Ида, если он спросит? Ты еще никогда не была замужем и поэтому не очень-то знаешь жизнь. Но ты честный, разумный человек, и тебе уже сорок два года. Неужели ты ничего не можешь посоветовать? Мне так нужен совет... Ида Юнгман опустила чулок на колени. - Да, да, Тони, я и сама об этом немало думала. И додумалась до того, что тут уж и советовать нечего, деточка моя! Он не может уехать, не переговорив с тобой и с твоей мамой. А если ты этого не хочешь, так надо было раньше отослать его... - Да, ты права, Ида. Но я и на это не могла решиться, потому что чему быть, того не миновать! Но только я поневоле все время думаю: еще не поздно, еще можно отказаться! И вот я лежу и мучаюсь... - Тебе он нравится, деточка, скажи по совести? - Да, Ида! Если бы я стала это отрицать, я бы солгала. Он некрасив, но в жизни это не так уж важно; зато он добрейший человек, не способный ни на что дурное, это уж можешь мне поверить... Когда я вспоминаю Грюнлиха... О господи!.. Тот вечно твердил: "Я живой, я находчивый", и старался этими словами прикрыть то, что он просто мошенник... Перманедер совсем другое... Он для таких штук, я бы сказала, слишком неповоротлив, слишком благодушен... хотя, с другой стороны, это тоже недостаток, - можно голову дать на отсечение, что он никогда не станет миллионером. И по-моему, он даже слишком склонен распускаться, жить "спустя рукава", как они говорят на юге... Но там все такие, Ида, вот в чем дело. Ты пойми, в Мюнхене, когда он был среди таких же людей, которые так же говорят, как и он, и так же себя держат, я его, прямо скажу, любила. Он мне казался милым, простосердечным, добрым. И очень скоро я заметила, что это взаимно. Может быть, тут играло роль и то, что он считал меня богатой женщиной? Боюсь, более богатой, чем я есть... потому что, ты ведь знаешь, мама уже не может много дать за мной... Но это, я уверена, его не остановит. Он за деньгами не гонится... Да, так что же я хотела сказать, Ида? - В Мюнхене, Тони! Ну, а здесь? - А здесь, Ида... Ты сразу поняла, что я хочу сказать: здесь, где он вырван из привычной обстановки, где люди совсем другие - строже, честолюбивее... как бы это выразиться... благоприличнее, - здесь я часто за него краснею; да, да, откровенно признаюсь тебе, Ида, потому, что я всегда говорю, что думаю... я стесняюсь его, хотя это, может быть, и дурно с моей стороны. Ты знаешь, он уже не раз говорил "мне" вместо "меня". На юге так говорят, Ида, даже самые образованные люди, когда они весело настроены, и ничей слух это не режет, никого не сердит, никто даже и внимания не обращает... А здесь... мать на него косится, Том вскидывает бровь, дядя Юстус вздрагивает и еле сдерживается, чтобы не фыркнуть... Знаешь эту крегеровскую манеру... А Пфиффи Будденброк переглядывается со своей матерью или с Фридерикой и Генриеттой... И мне становится так стыдно, что, кажется, взяла бы да убежала из комнаты. И тогда я даже представить себе не могу, что выйду за него замуж... - Ну, это не беда. Тони, ведь жить-то вы будете в Мюнхене. - Это ты верно сказала, Ида. Ну, а помолвка? Ведь ее придется праздновать. И ты только представь себе, если мне все время будет стыдно перед нашими, перед Кистенмакерами, Меллендорфами и вообще перед всеми гостями из-за того, что в нем так мало внешнего благородства. Ах, с виду Грюнлих был куда аристократичнее, но